Интересно следить за развитием его мысли, за углублением историзма в ней:
«Нельзя забывать, что универсализм (не энциклопедизм, а именно универсализм) „титанов“ обусловлен не только особенностями великих личностей, но духом эпохи, „гением века“, целями, которые человечество должно было осуществить. Поэтому если заря научной революции формировала универсалов в традиционном смысле этого понятия, то есть людей бесконечно разносторонних, то ее закат формирует антиподов традиционного универсализма, а если быть точным — универсалов новой структуры.
То, что было необходимостью, насущностью, хлебом, стало хобби, увлечением, „роскошеством“ (занятие живописью у ученого, например)».
Он кружит, возвращаясь к какой-либо излюбленной мысли, оказываясь на том же самом пути, который недавно покинул в поисках нового. Можно подумать, что он повторяется, но на самом деле это углубление темы.
«Смог бы Коперник открыть новую систему мироздания, не будучи врачом? Разумеется, первый ответ, самый непосредственный: да. Но если подумать, если заглянуть в глубь времен, если войти в Зазеркалье, то не будь первые врачи астрономами по необходимости, потому что от воздействия созвездий на человека зависела медицина в далекие века, то может быть… не было бы и Коперника».
«…Но было бы недопустимым упрощением объяснять универсальность ренессансного и доренессансного типа только утилитарными потребностями времени. Копернику для открытия гелиоцентрической системы, с Солнцем в центре мироздания, не нужна была медицина, да и в глубокие века были врачи, которые наблюдали „хор созвездий“ не для того, чтобы лучше лечить, а потому, что их волновало небо само по себе. Не нужна она была арабским и европейским ученым в их физико-математических экспериментах и поисках. Я могу обойтись без необходимого, но не могу обойтись без лишнего, говорил кто-то из великих. „Лишнее“ нужно не для достижения определенных целей, „лишнее“ нужно для формирования, для рождения личности, которая отваживается ставить перед собой эти цели. „Лишнее“ поднимает над сиюминутным и насущно-земным, открывая далекую даль, далекую даль…
А Леонардо в его стремлении летать, стать новым Икаром нужна ли была живопись? Ведь Икар не был художником. Но им был его отец Дедал. Икар вырос в семье мастера, отнюдь не чуждого искусству.
Немало „лишнего“ было у Декарта и Лейбница. Они тоже могли жить без необходимого, но совершенно не могли без „лишнего“».
И вдруг Павлинов уходит от четкого стиля инженера XX века и пишет нечто отрывочное, напоминающее стенограмму даже не мыслей, а чувств. И эти отступления в его тетрадях были для меня наиболее интересны. Кстати, в них ощущалась и некая «тайнопись».
«К тайне универсальности: овладеть, освоить действительность, завоевать ее, выйти к новым берегам через океаны, открыть, ступить ногой на неведомые земли. Врач Коперник, гидромеханик Леонардо, писатель Галилей…»
И потом опять четкое инженерное мышление:
«Наука и искусство в эпоху Возрождения только рождались как самостоятельные ветви древа человеческого духа и, рождаясь, были соединены, как близнецы (до рождения, в стадии зачатия), но потом, войдя в мир, не могли остаться „сиамскими близнецами“. И чем старше они, тем дальше друг от друга, несмотря на похожесть, как это часто бывает у близнецов».
Когда я читал эти строки, мне невольно хотелось дополнить Павлинова. Универсальность Возрождения не только в том, что ученый был и художником, а скульптор и архитектором, а архитектор и умелым, мастеровитым ремесленником, но и в синтезе разных эпох, стилей, мироощущений.
Но пожалуй, этот тип мышления был Павлинову чужд. Его занимала карта Европы и даже Евразии, а не карта Рима и того района, где расположен музей Уффици, в котором висят картины, универсальные по разнообразию исторических стилей.
Он делает вдруг потрясающее его воображение открытие, хотя это было известно ученым задолго до Павлинова:
«Замечательно, что люди универсального мышления были обычно математиками…»
«Не было эпох, когда не было бы универсальных людей. Человек универсален изначально как человек. Если бы мы верили в бога, то добавили бы: человек универсален как замысел о человеке».
Он рассматривает «леонардовскую модель» универсальности, то есть наиболее общеизвестную и традиционную, и замечает:
«Если возвести „модель“ эту в абсолют, то есть в единственную истину об универсальности, то и строитель пирамид, и вавилонский жрец, несмотря на бедность нашей информации о их жизни и деятельности, по самой логике сочетания разных „даров“ — личности универсальные. А может быть, они действительно универсальные — в адекватном, то есть соответствующем уровню и типу культуры смысле, — потому что отражают богатства (человеческие) эпохи. И иной тип универсальности в тот век, в том обществе — невозможен. Нелепо хотеть, чтобы в Вавилоне был собственный Швейцер!
И как легко понять минувшую эпоху — тот же Вавилон, — и как нелегко — собственное, родное время. Оно ведь тоже рождает адекватные типы универсальности. Но кто наиболее полно выражает его „человеческие богатства“: Швейцер, Эйнштейн, Пикассо (а может быть, Вернадский)?..
Пушкин не был ни математиком, ни астрономом, ни врачом, ни архитектором, ни художником (хотя и рисовал талантливо), но его стихи — творения универсальной личности. Именно стихи. В них отразился „универсум человека“ пушкинской поры. И более того, в них отразился „универсум человека“ как человека всех времен и всех народов. Омар Хайям был и математиком, и астрономом, и врачом, что не отразилось на универсальности его стихов. Они бессмертны, но в них не раскрыта универсальная личность. Они лишены той емкости и широты восприятия мира, которые делают стихи Пушкина, Тютчева, Блока, Пастернака выражением „человеческого универсума“, то есть всего богатства, заложенного в человеке».
Это, наверное, самая интересная и, может быть, самая неожиданная запись Павлинова. Первый шаг к истине, которую он будет потом все более углублять.
Вот он записывает:
«Подлинно универсален тот, кто, воплощая в себе всю полноту духовного и нравственного уровня эпохи, делает восхождение по оси, в чем-то возвышаясь над этой полнотой и разнообразием (Пифагор, Гераклит, Сократ)».
…Это даже не первый шаг, а может быть, второй, точнее, мысль о втором… Мне не хотелось бы, чтобы читатель повторял лабиринтный путь Павлинова. Ведь он шел по лабиринту именно для того, чтобы кто-то, читающий его или беседующий с ним, понял нечто важное без ложных ходов и вынужденных отступлений.
И хотя до истины далеко, но можно восхождение Павлинова к ней обозначить более или менее четкими ступенями: энциклопедизм — универсализм (что выше), универсализм не как сочетание разных умений и дарований, а как воплощение богатства эпохи.
Павлинову поначалу, как мне кажется, думалось, вернее, мерещилось, что он устанавливает некую иерархию (лестницу) ценностей, но на самом деле (за исключением энциклопедизма, который действительно не тождествен универсализму) он устанавливал лишь различные типы его. И наверное, не стоит говорить о том, что универсализм как сочетание разных талантов выше или ниже универсализма — «однолюба», сосредоточивающего в одном таланте всю полноту бытия.
Мы помним, что в одной из первых тетрадей он писал о «похождениях» («авантюрах») человеческой мысли. Эта тема волновала его все время.
«История человеческой мысли изобилует, как и любая история (личности, народа, человечества), парадоксами и даже „авантюрами“. Плотин — античный языческий мыслитель III века нашей эры, — стыдившийся собственного тела, жаждавший освободиться от него, становится властителем дум в эпоху Ренессанса, поднявшую культ телесного на ослепительную высоту. Эта „интеллектуально-духовная авантюра“ раскрывает неисповедимость философских открытий и интуиций.
А Тертуллиан — один из первых христианских мыслителей, — по язычески чтивший плоть, возмущался обилием статуй в Риме во II веке нашей эры и убеждал художников создавать не статуи и не картины, а скромно участвовать в эстетическом возвышении повседневности, уделяя талант „госпиталям, домам, баням“, „золотить не статуи, а сапожки“. Говоря языком нашего века, Тертуллиан был сторонником дизайна…»