Если упоминание о Леонардо удивило меня совпадением с тем, о чем думал я сам, то Кэрролла я воспринял в его тексте как нечто само собой разумеющееся, наверное, потому, что это один мир. Мир Леонардо.
Павлинов, как бы оправдываясь перед самим собой, объясняет:
«В сущности, стимул, который заставляет меня читать, писать и думать, — один: познать себя через далекое, баснословное, размытое в тумане веков и тысячелетий…»
И вдруг нечто личное, неожиданное и безумно интересное:
«Жертвуя обстоятельствами, мы выигрываем судьбу…»
Безумно интересное не потому, что заключает в себе некое духовное или нравственное открытие, а потому, что это мысль XX века. В эпоху Ренессанса над ней, наверное, посмеялись бы: тогда, «жертвуя обстоятельствами», судьбу теряли.
Читать тетради Павлинова было нелегко, потому что его мысль, как человек в темноте, идет на ощупь, часто возвращается, понимая, что должен быть иной, лучший путь к выходу, иногда останавливается в растерянности, что естественно в лабиринте, где все ходы запутанно-неразличимы. Но через минуту она идет опять. Мысль. Она идет.
Логика лабиринта не в последовательности и стройности, а в неустанности поиска.
Леонардо да Винчи. Эскиз здания.
Фра Бартоломео. Портрет Савонаролы.
Леонардо да Винчи. Рисунок лодки.
Северный морской путь (фото).
ГЛАВА 9
Опыт самопознания, или Письма Кэрролла к детям
(Иллюстрация, использованная к шмуцтитлу: Леонардо да Винчи, рисунок)
«Что такое „интеллектуальный ребус“?»
Это вопрос не мой, а самого Павлинова. Видимо, его занимало мышление как творчество и он пытался уяснить для себя суть тех методов постижения действительности, которые казались ему увлекательными и результативными.
«„Интеллектуальный ребус“, — отвечает он сам себе с помощью не понятия, а образа, — это кокон. Из кокона вылетает бабочка. Бабочка — мысль. Она может быть серым мотыльком или разноцветной, как радуга. Кокон — таинственная завязь — первая завязь мысли, неоформленной, неотчеканенной, почти нерожденной».
И дальше не как иллюстрацию к этому определению ребуса, а совершенно естественно, потому что тема универсальности его волнует все больше, он посвящает нас в «лабораторию» собственной мысли — невзначай демонстрирует этот кокон. Он пишет:
«Единство как ценность состояния — круг, объединяющий устремления, как круг объединяет плоскости. Единство как ценность положения может быть изображено как пирамида: вершинная точка обретает власть над единичными точками базиса лишь путем удаления от них».
Бабочка не вылетела, мы можем лишь догадываться о ее виде. Наверное, речь идет о типе универсальности личности, который формирует «ценностная ориентация» времени.
Бабочка вылетит потом, и мы ее увидим, а сейчас пойдем опять по лабиринту.
Павлинов все более углубляется в тему универсальной личности. Будучи человеком логического склада мышления, он делает точные и интересные наблюдения.
«Леонардо казалось, что тайна и глубина мира могут быть воспроизведены только в живописи, восемнадцатому веку казалось — только в музыке, девятнадцатому — только в литературе, двадцатому — только в науке. Почему же век выбирает ту или иную форму выражения скрытой в нем универсальности?
Синхронно менялись и типы универсальности, воплощенные в великих людях: Леонардо, Моцарт, Пушкин, Эйнштейн…
Но почему же, почему тот или иной век выбирает живопись, а не поэзию, науку, литературу? Самый очевидный ответ состоит в том, что суть перемен — в меняющихся стадиях развития человеческого духа. Но хочется и более точного и менее банального ответа…»
Кажется, он подошел к некоему открытию, но ему будто бы и самому страшно нашаривать неожиданные ходы в этом лабиринте, и он вдруг резко уходит в сторону.
«Думал о Паскале. Бывают эпохи, когда порядочный человек равен универсальному человеку. В чем особенность этих эпох? Ясно одно: итальянский Ренессанс к подобной эпохе не отнесешь.
Путь Паскаля — путь к порядочному человеку в наивысшем нравственном смысле этого понятия. Почему в человеке — существе несовершенном и конечном — живет чувство совершенства и бесконечности? Тут даже существует некая парадоксальная на первый взгляд зависимость: чем сильнее чувство бесконечности и совершенства, тем явственнее и понимание собственного несовершенства и собственной конечности.
В редкие минуты озарения перед великими полотнами и статуями античности собственное „я“ замирает и тушуется, как бы растворяясь в чем-то надличном, чтобы потом опять с еще большей настойчивостью напомнить о личном».
Вот странное его соображение:
«Суета сообщает чувство бессмертия, потому что усыпляет „я“ настолько основательно, что оно остается в летаргическом сне. И тут мы сталкиваемся с самым большим парадоксом: человек суетный как бы забывает о вековечной истине — человек смертен. Гай Юлий Цезарь — человек, стало быть…
Человек суетный чувствует себя бессознательно выше Гая Юлия Цезаря, не относя к себе логического вывода этого силлогизма. И когда умирает кто-то рядом, ему кажется, что это не имеет к нему ни малейшего отношения, он настолько растворяется, не в надличном, а в безличном, что не верит в собственную конечность. Отсюда его творческое бесплодие. Он стал для себя бессознательно как бы бессмертным, у него в запасе несколько вечностей и нет ни одного мгновения, когда бы он сумел, осознав собственную судьбу, стать выше нее.
Бессмертны суетные, но это бессмертие почти тождественно нерожденности. Они родились, и их нет, они умрут, и никто о них не вспомнит…»
Дальнейшая запись не мысль, а наблюдение и даже воспоминание. Он оказался (почему, мы никогда не узнаем) на традиционном чаепитии, которое раз в пять лет собирало за столом воспитанников местной гимназии. Было им лет по восемьдесят, а то и по девяносто. В старинном университетском городе, где рос в детдоме Павлинов, была в давние времена одна из лучших в России гимназий. Мальчики, учившиеся в ней, уходили в Московский и Петербургский университеты, девочки становились бестужевками. Теперь от этих мальчиков и девочек остались, по жестокому и живописному определению Павлинова, «экзотические обломки»… И к этим «экзотическим обломкам» он испытывал странную нежность. Возможно, он был единственным юношей среди этих одряхлевших людей. Одряхлевших? Он не чувствовал их старыми, он записал о них однажды:
«Милое, молодое, без следа исчезнувшее племя, какой-то мелькнувший поворот лица человеческого, который ни в чьей памяти не будет запечатлен, а лишь в моей, говорит мне об огромном уходящем духовном мире… Мне кажется, что за десятилетия они и изменились, и не изменились. Жизненные судьбы их разбежались, как железнодорожные пути на большой станции, и в то же время не утратили единства и родства. В чем же логика? А логика в том, что они были людьми разных характеров, темпераментов и судеб, но одной породы. Они исчезнут? Не хочется этому верить. Есть вещи, которые не исчезнут, пока не исчезнет человек. Они были из одного семейства, из широкого семейства, объединяющего родственные души».
И дальше он делает опять не лишенный «живописной жестокости» вывод: