Бывали и тихие вечера: артиллерия замолкала, отблески пожаров не полосовали небо, и тогда удивительно похожим было польское село на родное, белорусское: такие же деревянные хаты, заборы, темные купки деревьев в огородах.
Там, в Польше, Высоцкий впервые получил письмо от Клары. Адрес ее он знал еще в госпитале, получив его от Клариной матери: припятский городок был освобожден в самом начале сорок четвертого. Клара почему-то долго не отвечала. Уже когда он бодро ковылял по палате как выздоравливающий, ожидая отправки в пересыльный пункт, ему сказали, что на его имя, в прежнюю палату, приходило письмо. Он долго искал его, но так и не нашел. Расспрашивал о почерке на конверте, и, по свидетельству нянечек, которые обслуживали палату, почерк был похож на Кларин.
Из ее письма, которое он теперь носил в нагрудном кармане гимнастерки, время от времени вынимая и перечитывая, не вытекало, однако, что она писала ему раньше. И вообще письмо было немногословно. Но и тетрадного листка бумаги, свернутого в треугольник, ему было достаточно. Он знал, что Клара жива, служит в госпитале в большом городе, учится одновременно в институте, и ему грезилось, что ее вдруг пошлют в военный госпиталь или медсанбат на тот участок фронта, где служит он, и они встретятся. Огромный фронт имел тысячи госпиталей, медсанбатов, и, если руководствоваться здравым смыслом, вероятность встречи была ничтожной. Но он не хотел слушать доводов разума. Он мечтал. Это давало возможность рисовать в воображении множество вариантов их встречи с Кларой. Он видел себя еще раз раненным, направленным в госпиталь того города, где она работает. Он совершил подвиг, о нем написали в газете, генерал приходит в госпиталь, чтоб его поздравить, приносит орден, и обо всем этом знает Клара...
Грезы, мечты шли рядом с вполне трезвым армейским бытом, как бы дополняя его, высвечивая себе неясные и зыбкие контуры будущей мирной жизни. Письма от близких и родных тут, на фронте, имели огромное значение. Где отец, что с ним, он не знал, и некуда было написать, чтобы узнать о нем. Судьба товарищей-десятиклассников, которые на неделю раньше его ушли в армию, была также неизвестна. Для всех, кто служил в полку, самый радостный час наступал, когда приходила почта. Но он редко получал письма.
Он написал в городок по адресам, которые помнил, несколько писем родителям знакомых ребят, девушкам-одноклассницам, но ответы получил неутешительные. Те товарищи, с которыми ему хотелось наладить переписку, вестей о себе не подавали. Они, как он сам, успели закончить разные училища, курсы и уже в сорок втором попали на фронт. Могло статься, что их судьба еще хуже, чем его. Двое или трое из их класса, попав в окружение, прибрели еще в сорок первом домой, жили в оккупации и теперь снова на фронте.
Оставалась одна Клара. Странно, пройдя через пекло окружения, плена, хорошо зная, какие отношения бывают между мужчинами и женщинами в госпитале и тут, на фронте, он Клару из всего этого исключал, даже мысли не допуская, что она может с кем-то сойтись, кого-то полюбить. По-прежнему он думал о девушке нежно и восторженно.
В селе, где они стояли, пока не началось зимнее, январское наступление, он вообще был на взлете надежд. Поляки к советским солдатам относились хорошо, но Высоцкому особенно повезло. В хате, где он квартировал, его хозяйка, старушка, которая пекла облатки для костела, по фамилии, внешнему виду приняла Высоцкого за поляка, давала ему огромный тулуп, и он выбирался ночевать из переполненной хаты на чердак, накрывался этим теплым, уютным тулупом, чувствуя себя под ним как у бога за пазухой.
Старушку он отблагодарил тем, что научился читать по-польски, выучил польский гимн и еще несколько песен и утешал ими ее доброе сердце.
В том польском селе, пользуясь затишьем, наступившим на фронте, Высоцкий снова начал писать стихи. Писал по-русски. Торжественное время как бы требовало каких-то особенных, высоких и звучных слов. Начальные строчки стиха, посланного Кларе, Высоцкий и теперь помнит;
Ночь над Польшей тиха.
И звезды как там мерцают,
И старая сводня — луна
С улыбкой на небо вползает...
Стихотворение заканчивалось напоминанием, что луна, которая столько веков охраняет влюбленных, прибережет это счастье и для них с Кларой и никому не раскроет их тайны...
Потом началось наступление, вставали один за другим польские городки, из которых только что прогнали фашистов, был дым пожарищ, улицы, забитые щебенкой, жженым кирпичом, руинами зданий, — в каждом из населенных пунктов, которые мелькали как на экране, взвод Высоцкого проводил не более одной ночи. Темп наступления был настолько стремительным, что полк не успевал обеспечивать связь между штабами.
В белом, чистом, аккуратном Глейвице — с этого города начиналась Германия, и именно тут фашисты инсценировали нападение поляков на радиостанцию, чтобы развязать войну против Польши, — взвод Высоцкого задержался на неделю, охранял имущество полка, которое не успели перебросить на правый берег Одера.
Население фашисты заставляли эвакуироваться, их специальные команды гнали людей перед собой, большинство городов, селений были пусты, но в Глейвице часть жителей осталась. Тут Высоцкий впервые увидел мирных немцев. Взвод разместился в доме, в одной из квартир которого жила обыкновенная немецкая семья — бабка, мать, две длинноногие дочки и еще какая-то родственница. Обе дочки, как и родственница, оказались приятными на вид девушками. Немного освоившись, связисты начали за ними ухаживать. Дня через три бойцы убедились, что у немок нет хлеба, и немного выделили им из собственных припасов. Не было к этим людям никакого презрения, ненависти, а только жалость и даже сочувствие. О мести, враждебности к немкам, отцы и братья которых, возможно, уничтожали, опустошали родную землю, и мысли не было.
Высоцкий хорошо помнит это чувство, так как было еще много других немецких городов, в которых ему, как командиру взвода, приходилось вступать в разные отношения с местным населением. В одном городке — он назывался, кажется, Фридлянд — они догнали табор беженцев — с крытыми фурами, синими, как у цыган, повозками, обтянутыми брезентом сверху, — там же по соседству размещался лагерь невольников: оплетенное колючей проволокой поле с вышками, аккуратными прямоугольниками бараков, апельплацами. Высоцкому кольнуло в сердце: в таком же лагере, только значительно меньших размеров, почти год прожил он сам.
Лагерь был рабочий, находился в нем разный европейский люд: поляки, чехи, французы, итальянцы и, конечно, наши советские, которых было больше всех.
Освобожденные из-за проволоки люди сразу начали трясти беженцев, и взводу Высоцкого — хоть никто не давал такого приказа — пришлось первую ночь даже охранять набитые разным добром немецкие фуры и повозки.
Нет, он ничего не забыл: чувства мести к немцам не было, наоборот, распирала грудь неудержимая радость от того, что война кончается, что именно они, советские, преодолели невзгоды, поражения, отступления, пришли сюда, в Европу, и тут тоже, жертвуя жизнью, несут мир, покой недавним врагам. Как теперь понимает Высоцкий, это была радость благородства, радость людей, которые дают, а не берут. В госпитале он был в уральском городе и собственными глазами видел, как живет индустриальный тыл. Кузнецам победы хлеба давали почти вдвое меньше, чем теперешним немецким пленным. А сами фашисты заморили голодом миллионы наших пленных, и даже тех, кого взяли на работу, кормили так, чтобы у людей едва-едва держалась душа в теле.
Солдаты сорок пятого года, кому повезло пройти за Дунай, Вислу, Одер, чувствовали себя знаменосцами мира, добра, справедливости. У Высоцкого нет другого опыта, кроме собственного, и он постарается рассказать о том, что повидал, прочувствовал, что стало частицей его самого. Об этом будет вторая часть повести. Он должен противопоставить пережитое им самим в плену тому, что принесли советские солдаты, так далеко шагнувшие за родные рубежи.