— Что ж, — говорит он Ковалюку, ставя пятерку в зачетную книжку, — может быть, вам и в самом деле надо было сразу поступать на второй курс: литературу знаете. Но не поздно и теперь...
Не забыл, значит, декан того давнего разговора.
Экзамены разные преподаватели принимают по-разному. У одних — заранее подготовленные билеты, другие просто задают вопросы, одни придирчивы, другие великодушны, как боги, и удовлетворяются самым общим, приблизительным ответом.
Доцент Арон Абрамович Шпильман, читающий историю средних веков, на лекциях кричит, как на митинге, размахивает руками, прыскает слюной, — из-за этого никто не садится за первые парты, там, где он прохаживается. На экзаменах, однако, не проявляет никакой агрессивности. Он, должно быть, понимает, что из заочников, сколько на них ни жми, много не выжмешь, и принимает экзамен, если применять педагогический термин, бригадно-лабораторным методом. В аудитории сидит сразу весь курс, и Арон Абрамович — величественная осанка, большая лысеющая голова, не человек — монумент — бросает в аудиторию один за другим вопросы. Кто ответит на два вопроса, получает «отлично», на один — «хорошо», все остальные, в том числе и те, кто даже руки не поднимал, должны довольствоваться тройками.
Как ни странно, Ковалюк едва не провалился у Марии Андриановны, которая советовала ему когда-то поступать сразу на второй курс. Она сыпала пятерками как из мешка. Ковалюка, конечно, не узнала. Спрашивая о том, как произносятся редуцированные звуки, попросила показать это на примере какого-нибудь стихотворения Игоря Северянина. Наиболее прозорливые из студентов специально ходили в фундаментальную библиотеку, где только и можно было найти Северянина, по нескольку строк выписывали на листки.
Ковалюк не пошел и едва за это не поплатился.
— Выгоню, — недобро предупредила она.
Все же пожалела: разрешила подумать.
Вскоре он собрался с духом и на примере блоковской «Незнакомки» назвал редуцированные звуки. Но отличной оценки не получил.
Среди заочников несколько девчат, которые из-за войны, так же как и парни, припозднились с учебой. Большинство из них — учительницы деревенских школ: серые, утомленные лица, одеты кое-как. Головы не поднимают от конспектов, учебников...
V
Первое мирное лето...
Когда Ковалюк, закончив сессию, снова стал разъезжать с корреспондентским удостоверением по колхозам, стояла уже середина августа. Засуха словно выжгла землю. Урожай мизерный. Над дорогами, по которым идут грузовики, подолгу висят темные облака пыли. Там и тут колхозники докашивают поздние овсы. Зерен в колосьях нет. Косят на солому.
Зерно, брошенное в душу Ковалюка Лихтаровичем, проросло. Все заманчивей вырисовывается перед ним возможность перебраться в Минск на стационарное отделение. Принять его должны — в зачетной книжке едва ли не одни пятерки. Вот только с пустыми руками не поедешь, нужны хоть какие-нибудь капиталы.
Ковалюк старается чаще печататься: за месяц два очерка, три фельетона написал. Не все, однако, идет в печать.
В Минск он приехал тайком, не сказав об этом в редакции. Ехать нужно было через Гомель, при этом целый день находиться там в ожидании минского поезда, отправлявшегося вечером. Гомель, как и Минск, весь в руинах. Немецкие бомбардировщики спалили город еще летом сорок первого года. Наши самолеты во время вражеской оккупации нередко тоже совершали налеты на здешний железнодорожный узел.
Теперь понурые пленные, в шапках с козырьком, в заляпанных известью зеленых шинелях, восстанавливают здание вокзала. Не слишком-то они стараются: принесут каменщикам несколько кирпичей и подолгу отдыхают, курят, переговариваются. На высоком столбе у вокзала висит репродуктор. Он гремит целыми днями, чередуя музыку и песни с разной информацией. Здесь-то Ковалюк и услышал новость, к которой на первых порах не знал, как и отнестись, одновременно с государственными ценами на хлеб и другие продукты, что выдаются по карточкам, вводятся цены коммерческие.
Тут же, в Гомеле, он понял, что такое коммерческие цены: хлеб есть, бери сколько хочешь, но не очень-то и возьмешь, потому что за буханку нужно отдать чуть ли не сто рублей.
В Минск Ковалюк приехал ранним утром, и тут ему необыкновенно повезло: за два-три часа встретился с нужными людьми, уладил дело с переходом на очное и даже койку в интернате успел получить.
На факультете сменился декан, но и новый принял Ковалюка лучше не надо: Иосиф Маркович Штейнман сам до недавнего времени редактировал городскую газету и поэтому увидел в лице Ковалюка весьма желанного на курсе студента с опытом практической работы.
Зато заупрямился, даже разозлился редактор областной газеты, когда Ковалюк, приехав из Минска, принес заявление об увольнении. Но неожиданно сменил гнев на милость — удивил Ковалюка щедростью: за две маленькие заметки выписал гонорар, какой корреспонденту областной газеты и не снился.
И вот интернат на Немиге. На этой улице два университетских интерната. Один размешается в старомодном двухэтажном доме со скрипучей деревянной лесенкой, ведущей наверх; второй — он метрах в трехстах от первого — находится в полуподвальном помещении, по виду напоминающем склад.
В Минске уцелели только окраинные улицы со старыми, такими же, как тут, на Немиге, каменными и деревянными домиками. Центр жизни как бы переместился сюда: в любое время здесь людно и шумно.
В Минске учатся и два товарища Ковалюка — в лесотехническом институте, недавно переведенном из Гомеля. Самый близкий Иван Скворчевский. Ковалюку двадцать два года, и лет десять из них он дружит с Иваном. Их дружба войной проверена: когда Ковалюку настало время уходить в лес, к партизанам, он пришел к Ивану и сказал об этом. Иван без колебаний последовал за ним.
Другой земляк, Николай Банэдык, во время оккупации тоже был в подпольной группе. До самого освобождения работал связным, с ним, приходя из отряда, встречались Иван Скворчевский и Ковалюк.
Так получилось, что Николаю вообще пришлось воевать поблизости от родного дома: после того как район освободили, двухнедельную войсковую подготовку он проходил в селе, находившемся верст за двадцать от районного местечка, и на фронт отправился в соседний район. В начале зимы сорок четвертого года Николая тяжело ранило в живот, и, пролежав полгода в госпитале, на фронт он больше не вернулся — комиссовали.
Когда Ковалюк демобилизовался, друзья как на крыльях примчались в местечко — институт тогда еще находился в Гомеле. Собрались, вспомнили тех, кто с войны не вернулся. Из девятого-десятого класса из каждых пяти хлопцев погибло четверо. Особенно жалели, что нет с ними Саши Плоткина и Василя Маленды: вместе начинали борьбу в оккупации. Плоткин погиб в Восточной Пруссии, Маленду вывезли в Германию, там он и пропал.
— Выпьем за Ваську! — подымал чарку растроганный Иван.
Василь Маленда был великим выдумщиком, склонным ко всяким крайностям. По его вине, если говорить начистоту, над группой не раз нависала опасность, но теперь, когда война кончилась, все это казалось не таким уж значительным.
Собравшись в Минске, друзья сфотографировались, потом, зайдя в интернат лесотехников, отметили встречу.
Прошло две недели, и ни разу Ковалюк к хлопцам не заглянул. И они к нему не идут. Почему? Во время оккупации и дня не могли прожить, чтобы не наведаться один к другому. Может быть потому, что стали жить в другом измерении.
В интернате лесотехников — коммуна: завтрак, обед, ужин готовят все по очереди, стипендию сдают выборному казначею, за картошкой и салом едут в Брест, Барановичи и другие западнобелорусские города и поселки, где все дешевле, чем в Минске.
В комнате, где поселился Ковалюк, о коммуне думать не приходится: живут в ней шестеро, но все с разных курсов и факультетов — общих интересов мало.
Из жильцов комнаты самый приметный — пятикурсник Федя Бакунович — веселый, да и с лица симпатичный. Чем-то неуловимым, может, своим длинным носом, круглыми выпуклыми глазками, живостью, непосредственностью, он похож на скворца. Феде двадцать семь или двадцать восемь, еще до войны он окончил четыре курса физмата, с первого до последнего дня войны был в армии, дважды ранен, но в чинах особенно не продвинулся — демобилизовался ефрейтором.