Мне кажется, именно радио, радиотеатр рождены для создания этой зоны доверия.

Теперь, когда «существует – и ни в зуб ногой» тиранический домашний экран, больше бросаются в глаза (в глаза – не в уши) изначальные, первородные недостатки радио. Его ограниченность. Обделенность. То, что «не видно».

Но, как почти всегда и бывает, ограниченность реваншистски оборачивается преимуществом. Слабость – силой. Во всяком случае, особенностью, которой у других нету.

Сила радио как раз в том, что «не видно». В том, что звук не одет материальной – и, стало быть, слишком определенной, тяготеющей к однозначности – плотью.

«Настоящий», «плотский» театр, в том числе и телевизионный, может многое, почти все, но чего-то категорически и драматически не может. Не зря его, театра, гении, художники с запредельно устремленной творческой мечтой, порою вдруг начинали тяготиться как бы самой его материальностью, воплощенной во многом, начиная хотя бы с простейшего, с жесткой переборчивости театральной труппы, но отнюдь не кончая этим. И вот Станиславский, ощущая разлад между бестелесным замыслом и конкретным результатом, пусть даже до известной степени совершенным, начинает любить не спектакль, а репетицию, движение к цели, а не ее, достигнутую, – нет, в том-то и дело, что, как оказывалось, не достигнутую в мере, способной удовлетворить взыскующий дух. А Гордон Крэг, отчаиваясь в возможностях актеров, наделенных ростом и весом, олицетворить его фантастические видения, заявляет, что мечтает о театре марионеток. Правда, оговаривается, что готов смириться с живыми актерами, если все они будут совершенны и гениальны, как его мать Эллен Терри, но это еще одна утопия, предложенная взамен первой.

В радиотеатре, в театре звука и только звука, есть та высокая степень условности, которая дает воображению слушателя простор, а умению актера – едва ли не беспредельность. (Скажу не ходя далеко, что, слушая хотя бы и «Страну Литературных Героев», я с изумлением открываю для себя в талантах, допустим, Ларионова или Невинного, хорошо знакомых и чуть ли не изученных по театральным и киноработам, неведомое мне прежде протеическое их свойство, способность многократно и многообразно перевоплощаться в Ноздрева, Митрофана, Аркашку Счастливцева.) То есть условность ведет к безусловности, с какой слушатель – хоть вот и я на пробу – верит в абсолютную реальность творимого в радиотеатре. Дает невидимому ту форму видимости, которую никто не способен оспорить и поставить под сомнение.

Славная девочка, которая написала нашему Гене письмо, предложив дружить, переписываться и для начала обменяться фотографиями, наивно, но несомненно утвердила эту силу радиотеатра. Именно его.

А вообще-то мой панегирик неосязаемому и невидимому звуку можно расценивать и как традиционное воззвание автора к читательской (на сей раз не слушательской) снисхо-дительности. Автор готов нести полную ответственность за то, что он написал и печатает, но все же робко напоминает: писалось-то это прежде всего для радио. Для того, чтобы звучать.

Автор

Часть первая. ГЕНА УЧИТСЯ ЧИТАТЬ

Новые приключения в Стране Литературных Героев _03.jpg

«ЖЕНИТЬБА» ЗАКАНЧИВАЕТСЯ ЖЕНИТЬБОЙ

Квартира профессора Архипа Архиповича. Открывается дверь, и входит Гена – все, как обычно, вот уже на протяжении многих лет и очень многих радиопередач. Вообще, разнообразия тут не ждите – откуда ему взяться? Это потом, и очень скоро, они, сговорившись, отправятся туда или сюда в поисках разнообразных приключений, но для всего этого надо сперва (ничего не поделаешь) самым будничным образом открыть дверь, войти и... Впрочем, надо еще не забыть поздороваться.

Новые приключения в Стране Литературных Героев _04.jpg

Гена. Здрасте, Архип Архипыч! А я уж думал, что опоздал... (Внезапно осекся.) Ой, простите, вы заняты?

Профессор. Да нет, Геночка, просто мы увлеклись беседой. Входи, входи. Вот – познакомьтесь!

Гена. Очень приятно. Гена.

Незнакомец (необыкновенно сладким голосом). Мне также – очень, очень приятно! Честь имею представиться: Балтазар Балтазарович Жевакин!

Гена. Кто-кто?

Профессор. Экий ты, право... Тебе же сказали: Жевакин. Ну, помнишь женихов из гоголевской комедии «Женитьба»? Так вот, Балтазар Балтазарович один из них. Тот, что служил на флоте и в Сицилии побывал...

Жевакин. Точно-с так! Ах, Сицилия, что за страна, право! Вид, я вам доложу, восхитительный! Эдакие горы, эдак деревцо какое-нибудь гранатное, и везде италианочки, италианочки, такие розанчики, так вот и хочется поцеловать! И представьте себе, все изъясняются по-французски!

Гена(насмешливо, что делает честь его познаниям, но, надо признать, не делает чести его воспитанности). В Сицилии-то? По-французски?

Жевакин. Все-с решительно! Вы даже, может быть, не поверите тому, что я вам доложу; мы жили там тридцать четыре дня, и во все это время ни одного слова я не слыхал от них по-русски!

Гена(все так же иронически). Да ну? Неужели ни одного?

Жевакин(воодушевленно). Ни одного-с! Я не говорю уже о дворянах и прочих синьорах, то есть разных ихних офицерах; но возьмите нарочно простого тамошнего мужика, который перетаскивает на шее всякую дрянь, попробуйте скажите ему по-русски: «Дай, братец, хлеба» – не поймет, ей-богу, не поймет, а скажи ему то же самое по-французски – поймет, и побежит, и точно принесет. Вот-с! (Со вздохом.) Только давненько это было... Видите на мне мундир?

Гена. Ну, вижу.

Жевакин. Суконце-то английское! Так вот-с, в 1795 году, как раз когда эскадра наша была в Сицилии, купил я его еще мичманом и сшил из него мундир. В 801-м, при Павле Петровиче, я был сделан лейтенантом – сукно было совсем новешенькое. В 814-м сделал экспедицию вокруг света, и вот только по швам немного поистерлось. В 815-м вышел в отставку, только перелицевал: уж десять лет ношу... постойте, точно ли десять? Ведь на дворе у нас, ежели не ошибаюсь, как раз 1825 год?

Гена. Ну, положим, у нас-то совсем другой... (Тихо.) Архип Архипыч, как это он к вам попал? Вы что, своей машиной его сюда вызвали?

Профессор(тоже тихо). Представь себе, нет! Он сам заявился... Не знаю, что, и подумать. Вероятно, моя машина обладает гораздо большими возможностями, чем мы с тобой предполагаем: не только мы можем проникать туда, но и они – оттуда...

Жевакин. Прощения прошу-с, вы, ежели я верно дослышал, изволили говорить про свою машину?

Профессор. Да, про нее. А что, она вам знакома?

Жевакин. Как же-с, помилуйте! Кто ж из нас, из литературных-то героев, про нее не слыхал? Слава богу, не в глуши живем. Очень наслышаны... Да, признаться, из-за нее-то я к вам и пожаловал.

Профессор. Вот видишь, Гена? Странно, очень странно.

Жевакин. Что ж делать? Нужда заставила. Сколько еще дожидаться, пока вы к нам соберетесь? Я и дерзнул. Ведь это уж, никак, семнадцать раз случилось со мною, и все почти одинаким образом: кажется, эдак сначала все хорошо, а как дойдет дело до развязки, – смотришь, и откажут!

Гена. Простите, это вы о чем?

Жевакин. Как об чем? Об деле! Постойте... (Бормочет.) То была седьмая... та, что на Песках, двенадцатая... эта четырнадцатая... да, точно-с! Агафья Тихоновна Купердягина – она уж семнадцатая невеста, что мне отказала. Ну, добро был бы нехорош чем, да, кажется, нельзя этого сказать, все слава богу, натура не обидела.

Профессор. Извините и меня, Балтазар Балтазарович, но я тоже никак не могу взять в толк: чего же вы хотите от нас и от нашей машины?

Жевакин(вкрадчиво). А вот я слышал от верного человека, что вы с вашей почтеннейшей машиною можете эдак взять да и переменить у любого, к примеру, сочинения конец. Сочинитель, дескать, себе говорит: пусть у меня будет так-то и так-то, а машина, шельма, ему: нет, пусть все будет по-иному. Верно ли это?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: