— Я буду искренне говорить, — вступил в разговор Валенчик, — по мне, что филателия, что шахматы— все едино. Я что имею в виду? Я имею в виду, что чемпион мира по шахматам с гуманистической точки зрения — это то же самое, что чемпион мира по стоянию на башке. А с ним носятся как я не знаю с чем, как французы с Наполеоном. Вот, скажем, петух — тоже интересная игра, но вы представляете себе чемпиона мира по петуху, с которым все носились бы, как французы с Наполеоном?

— Все–таки, Генрих, дикий ты человек! — провозгласил Фондервякин. — Ведь шахматы — это не просто игра, это, так сказать, умственное искусство,

— Искусство я попрошу не трогать, — нервно сказал Валенчик.

— Ты, Генрих, только, ради бога, не волнуйся, — сказала Вера. — А то на тебе лица нет.

— Ну почему? — вступил Митя. — Очень даже есть, и не просто лицо, а лик. Вы, Генрих Иванович, когда сердитесь, то у вас делается прямо царственное лицо,

Генрих Валенчик расслабился и сказал:

— Ты знаешь, Дмитрий, мне тоже иногда кажется, что лицо у меня необычное, какое–то не такое. Особенно если сравнивать со старорежимными физиономиями, так сказать, царской еще чеканки. Вот видел я вчера у Петьки фотокарточку какого–то допотопного мужика — ну, олигофрен по сравнению со мною, полный олигофрен!

— Погодите, Генрих Иванович, — заинтересованно сказал Митя, — о какой это фотокарточке вы говорите?

— Повторяю: обыкновенная фотокарточка, на ней — мужик в форме, а физиономия, как говорится, кирпича просит. Она еще была порвана на четыре части и скотчем склеена кое–как…

Как раз в эту минуту Чинариков с Белоцветовым увидели в темной прихожей тень.

Чинариков спросил странного посетителя:

— А как ты, Ваня, сюда попал?

— Так я же первостатейный слесарь, — лукаво ответил тот, — передо мной все двери открыты, как перед песней.

Глаз уже приноровился несколько к темноте, и Белоцветов узнал давешнего слесаря, который взламывал дверь Пумпянской.

— Я вам звонил, звонил, ни одна собака не отпирает! — добавил слесарь. — Пришлось употребить свое редкостное искусство…

— А сколько ты раз звонил? — спросил его Чинариков и выразительно кивнул Белоц1етову.

— Двадцать четыре раза по три звонка.

— Тогда понятно. Три звонка — это Пумпянской, у прочих на три звонка ухо не реагирует, как, скажем, на ультразвук.

— Будем иметь в виду. Ну, я пошел смотреть освободившуюся жилплощадь.

— А на каких это основаниях? — остановил его Белоцветов.

— Официально оснований нет никаких, но если комната мне понравится, я с вами, товарищи, поживу. Еще вопросы есть?

Белоцветов с Чинариковым промолчали, а слесарь равнодушно прошел между ними и скрылся за поворотом.

— Фантастика какая–то, честное слово! — прошептал на одном выдохе Белоцветов. — И как только я этого слесаря вычислил, не пойму. Ведь я с полчаса тому назад так, помнится, и сказал: «…а может быть, есть какой–нибудь Иван Иванович Душкин, который нашу старуху и укокошил»! Ты тоже хорош, ну почему ты мне не открыл, что у вас в ЖЭКе имеется такой слесарь?

— А я и не знал, что он Душкин Иван Иванович! Его у нас все попросту называют: слесарь Ваня и слесарь Ваня…

— Нет, ну я–то каков провидец! — сказал Белоцветов, блестя глазами. — Прямо в самое яблочко угодил! И ты знаешь, что я тебе скажу: он нашу старушку и укокошил. Отпер отмычкой входную дверь, проник в комнату Александры Сергеевны, тюкнул ее по темечку чем–нибудь и через черную лестницу уволок…

— Только в тот вечер он приходил дважды, — поправил Чинариков. — Сначала он столкнулся с Юлькой и дал, наверное, стрекача, а чуть позже явился снова.

— В общем, если Юлия его разглядела и ее описание совпадет с приметами Душкина, то, значит, он Пумпянскую и убил!..

Чинариков постучал указательным пальцем в дверь Юлии Головы. Приглашения не последовало, но они вошли.

В комнате, убранной на современную ногу, то есть украшенной очень большим ковром, занимавшим почти всю торцовую стену, напольной лампой под шелковым абажуром, двумя низкими креслами на колесиках и того рода твердой мебелью, в которой есть что–то антигуманное, канцелярское, во всяком случае слишком геометрическое, хозяйки они не застали, а застали всю квартирную молодежь. Петр Голова был привязан бумажным кордом к ножке стола и смотрел исподлобья, на шее у него почему–то висело легкое махровое полотенце. Напротив Петра спиной к двери сидели на стульях Любовь и Митя.

— Краснознаменное воспитание, — говорил Митя.

— И откуда что берется, — поддакивала Любовь. — Ну ты, давай отвечай, когда старшие тебя спрашивают!

Петр одухотворенно молчал.

— Чего это вы тут делаете, ребята? — спросил компанию Белоцветов.

Митя с Любовью обернулись на голос и одинаково улыбнулись.

— Они меня пытают, — сердито объяснил Петр.

Чинариков попросил показать, как именно это делается, и Митя с готовностью показал: затянул рот Петру полотенцем, и у мальчишки сразу выкатились глаза.

— Это называется «воздух по карточкам», — прокомментировала Любовь.

— Ничего себе у вас игры! —проговорил Чинариков и помотал задумчиво головой.

— Послушай, Василий, — сказал ему Белоцветов, — а ведь мы с тобой собирались о чем–то Дмитрия расспросить.

— Мы собирались спросить, что у него на уме.

— Вот именно. А скажи–ка, брат Дмитрий, что у тебя на уме?

Этот вопрос произвел на Митю Началова неприятное впечатление— лицо его как–то осунулось, губы сжались, глаза загорелись было, но сразу начали затухать.

Чинариков попытался ответить вместо него:

— Судя по забавам, марксистско–ленинской философией тут не пахнет.

— Ну почему же, — возразил Митя, — я нашу теорию разделяю. Теоретически я совершенно согласен с тем, что наживаться на чужом труде — это безобразие, что бытие определяет сознание, что построение коммунистического общества — вопрос времени, что мир познаваем, а бога нет.

Белоцветов сказал:

— С теорией все в порядке. А с практикой как нам быть?

— На практике дело обстоит так, — Ответил Митя, растягивая слова, — жизнь — это одно, а философия — это совсем другое.

— А ты, Митька, циник! — с чувством сказал Чинариков.

— Я не циник, я просто трезво смотрю на вещи.

— Погоди, Дмитрий, — заговорил Белоцветов. — А что же великая русская литература? Неужели и она тоже — это… совсем другое?

— Великая русская литература, Никита Иванович, — это просто–напросто вредное чтение, особенно в начале жизненного пути.

— Ну ты даешь! — воскликнул в изумлении Белоцветов.

— Понимаете, какое дело, — задумчиво сказал Митя, — великая русская литература — это великая обманщица молодежи, потому что она настраивает и мобилизует на такую жизнь, которой просто не может быть. В результате получается, что если я буду жить по примеру, скажем, Пьера Безухова, то мне в скором времени нечего будет есть.

— Да… — выговорил Белоцветов. — Невысокого ты, Дмитрий, мнения о нашей жизни.

— Ну почему, — как–то нехотя сказал Митя, — жизнь как жизнь, нормальная жизнь…

— Ты в нее еще попросту не врубился, — заметил Чинариков, — вот в чем дело.

— Вот именно, — подтвердил Белоцветов. — Нет, то прискорбное обстоятельство, что честь и совесть на Руси вот–вот изведут, как стеллерову корову, — это, как говорится, факт. И тем не менее, милый Митя, у нас такая удивительная страна, что в другой раз шагу нельзя ступить, чтобы с Пьером Безуховым не столкнуться. Я не знаю, почему у нас так сложилось, но это тоже факт, факт тонизирующий, бодрящий. Может быть, величайшая загадка нашей жизни состоит как раз в том, что она — прекрасная гадость, или, если угодно, мучительное наслаждение. То есть, с одной стороны, вроде бы жизни нет от случайных несчастий, мерзавцев и дураков, ан глядь — за стенкой выдумывают теорию всеобщего благоденствия, кто–то последние штаны высылает в район стихийного бедствия, кто–то над стихами сидит и плачет, а то просто подойдет к тебе прекрасная женщина и скажет: «Милый, родной, ну чего ты хочешь? Хочешь, я повешусь, если тебе будет от этого хорошо?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: