Рыбкин строго посмотрел на Фондервякина и сказал:
— Раз вопросов нет, то давайте, товарищи, расходиться.
И все начали расходиться.
Белоцветов пристроился к Кузнецовой и, сделав из вежливости одно–другое праздное замечание, представил ей фотокарточку, которую давеча выклянчил у Петра.
— Вы, часом, не знаете этого человека? — с деланной ленцой в голосе спросил он.
Кузнецова печально посмотрела на фотокарточку и сказала:
— Как не знать, это покойный Сашин отец и есть! Собственной персоной Сергей Владимирович Пумпянский, коллежский советник и кавалер.
Часть четвертая
Понедельник
1
Что представляется особенно интересным: как явствует из характера событий, развернувшихся в двенадцатой квартире большого углового дома по Петроверигскому переулку, настоящая история будет попроще и пожиже санкт–петербургского варианта. Вроде бы и народ все тот же, великорусский, и обстоятельства сходны, и между интригами много общего — все–таки тут и там в некотором роде горе от ума, вымученная драма, а вот поди ж ты, совсем другой накал жизни! Уже нет того надрыва в характерах и разгула личного чувства, той скрупулезности бытия и саднящей углубленности мысли, из которой родятся величественные безобразия, — все как–то квело, несмело, обыкновенно. Но главное, характеры измельчали. Положим, Лев Борисович Фондервякин и баламут и, как говорится, не дурак выпить, а все же не Мармеладов, участковый инспектор Рыбкин тоже блюститель порядка, не обделенный способностями к индуктивному образу мышления, но до Порфирия Петровича ему далеко, а Любовь Голова не только не Соня, но до такой степени в этой истории неприметна, то есть до полной бесплотности неприметна, точно ее и нет.
Конечно, многое зависит от проникаемости взгляда и градуса впечатлительности. Однако дело тут не только в том, что глубоко различны природные возможности повествователей, а еще и в том, что санкт- петербургский вариант драмы был исполнен в сугубом соответствии с законами искусства, а настоящая хроника есть попытка воспроизведения жизни в соответствии с законами самой жизни, еще предпринятая и затем, чтобы, буде можно, определиться: отчего это в живописи красное чаще всего отображается красным, а в литературе серо–буро- малиновым, и выходит самое то, как выражается народ в своей пленительной простоте. Но поскольку попытки такого рода отягощаются тем, что жизнь изреченная все равно есть отчасти литература, только неосновательная, то в результате выходит ни то ни се, ни богу свечка ни черту кочерга, а именно нечто бескровное, так сказать, нежилое. И это неудивительно, потому что художественное есть правило, а жизненное — частные случаи из него, каковые только художник способен выстроить в осмысленное единство, чреватое высшей целью. В частном же случае этой идеи нет. Стало быть, суть художественного таланта заключается в темной способности такого преобразования частного в целое, какое в состоянии разразиться великой правдой, может быть, даже в способности созидания этой правды из материала, напрочь лишенного ее духа, вроде обожженной глины, из которой строятся прекрасные города.
С другой стороны, все же не исключено, что в наше время произошла заметная демократизация мысли, страдания и поступка. Произойти она могла и по причине благообразных условий жизни, с которыми дух состоит в обратно пропорциональных отношениях, или по причине всеобщего среднего образования, или по той причине, что человек попросту обмелел. Оттого–то у нашей жизни совершенно иной накал, и наполеоновские идеи уже не являются никому, и чиновник допьется разве что до дворника, но никак не до самоубийцы, и человек с незаконченным университетским образованием не пойдет по старушку, вооружившись украденным топором, и «в Америку» никто не отправится посредством дамского револьвера только из–за того, что просто- напросто — скукота.
Тем более странно, что в самых общих чертах классическая история повторилась в наши бесстрастные времена, как, бывает, повторяются в общих чертах судьбы, исторические события, катастрофы, точно есть в этой истории некая бытийная инвариантность. И вот даже до такой степени повторилась, что утром в понедельник как с неба свалился Лужин, и не просто Лужин, а именно Петр Петрович Лужин, который оказался старинным знакомым Юлии Головы по городу Ярославлю, где Юлия очень давно проходила практику на химическом комбинате; по законам литературы появление Лужина должно было бы иметь какую–нибудь драматическую нагрузку, что–то из этого обязано было последовать, а так — появился и появился.
Произошло это следующим образом: около восьми часов утра, когда Генрих и Вера уже уехали на работу, Анна Олеговна готовила Мите завтрак, Юлия Голова рисовала себе лицо, Чинариков собирался идти колоть лед возле дома № 8, Белоцветов, проснувшийся ни свет ни заря, лежал на своем диване и задумчиво рассматривал потолок, молодежь еще спала, а Фондервякин без дела отирался на кухне, в дверь позвонили весело–беспокойно, и через минуту в прихожей появился Петр Петрович Лужин, который первым делом провозгласил, что он пару дней поживет у Юлии Головы. Он оказался человеком шумным, простым и открытым до неприличия, например, через четверть часа после своего появления он уже рассказывал на кухне о том, что только–только развелся с женой по причине чисто физиологического порядка, что он приехал в Москву присмотреть невесту, что ему сильно приглянулась Любовь Голова и что, дождавшись совершеннолетия избранницы, он непременно добьется ее руки.
— Ну, это мы еще посмотрим, — неодобрительно сказал Митя.
В девятом часу утра квартира притихла, так как учащаяся и трудящаяся часть жильцов разошлась по своим делам, Петр отправился на прогулку, Лужин прилег соснуть, Анна Олеговна принялась за «Донские рассказы», которые она мусолила третий месяц, а Чинариков с Белоцветовым в это время приближались к дому № 8; поскольку многое нужно было договорить и поскольку так называемый библиотечный день у Белоцветова падал на понедельник, он вызвался помочь Чинарикову расчистить тротуар возле дома № 8.
Дойдя до места в сосредоточенном молчании, если не считать пары никчемных реплик, Чинариков вооружился ломом, к концу которого было приварено лезвие топора, а Белоцветов алюминиевой лопатой, и они принялись за работу. Как только они принялись за работу, сразу завязался давно предвкушаемый разговор.
— Ну и что ты обо всем этом думаешь? — спросил Белоцветов, примериваясь к лопате.
— То же самое, что и позавчера, — ответил Чинариков, сделав энергичный выдох на слове «позавчера». — Была старушка, да вся вышла.
Белоцветов сказал на печальной ноте:
— Завидую я тебе, Василий, хладнокровный ты человек.
— Я не хладнокровный, я психически приспособленный. Бери пример с меня: когда мне не хочется плакать, я стоик, когда хочется, дзэн–буддист. Вообще очень прав был тот азиатский умник, который сказал: спокойно сиди у порога своего дома, и твоего врага пронесут мимо тебя.
— Вот я и говорю: хладнокровный ты человек.
Несколько минут они работали молча; Чинариков откалывал своим причудливым инструментом куски грязного льда, а Белоцветов выбрасывал их лопатой на мостовую. Затем Белоцветов продолжил начатый разговор:
— А я вот что обо всем этом думаю: невероятная, мефистофельская какая–то вышла история, не нынешнего пошиба. Такие истории мыслимы в эпоху великого переселения народов или в булгаковское двадцатилетие, но в наши дни они невозможны, даже неуместны, как война Алой и Белой розы. Между тем налицо следующая картина: в пятницу вечером в самом центре Москвы является привидение коллежского советника Пумпянского, которое уводит собственную дочь на Покровский бульвар, и она там помирает от переохлаждения организма; предварительно возникает разорванная фотокарточка давно умершего старика, Фондервякин сулит труп ребятам из «скорой помощи», и в квартире раздается телефонный звонок — может быть, с того света. Вот какая, Василий, вырисовывается картина.