Чудовищность поступков он усугублял жестокостью слов. Лучшей и похвальнейшей чертой его нрава считал он, по собственному выражению, невозмутимость, то есть бесстыдство. Увещаний своей бабки Антонии он не только не слушал, но даже сказал ей: „Не забывай, что я могу сделать что угодно и с кем угодно!“ Собираясь казнить брата, который будто бы принимал лекарства из страха отравы, он воскликнул: „Как? Противоядия — против Цезаря?“ Сосланным сестрам он грозил, что у него есть не только острова, но и мечи. Сенатор преторского звания, уехавший лечиться в Антикиру, несколько раз просил отсрочить ему возвращение; Гай приказал его убить, заявив, что если не помогает чемерица, то необходимо кровопускание. Каждый десятый день, подписывая перечень заключенных, посылаемых на казнь, он говорил, что сводит свои счеты. Казнив одновременно нескольких галлов и греков, он хвастался, что покорил Галлогрецию. Казнить человека он всегда требовал мелкими частыми ударами, повторяя свой знаменитый приказ: „Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!“ Когда по ошибке был казнен вместо нужного человека другой с тем же именем, он воскликнул: „И этот того стоил“. Он постоянно повторял известные слова трагедии:
Пусть ненавидят, лишь бы боялись!
Не раз он обрушивался на всех сенаторов вместе, обзывал их прихвостнями Сеяна, обзывал предателями матери и братьев, показывал доносы, которые будто бы сжег, оправдывал Тиберия, который, по его словам, поневоле свирепствовал, как как не мог не верить стольким клеветникам. Всадническое сословие поносил он всегда за страсть к театру и цирку. Когда чернь в обиду ему рукоплескала другим возницам, он воскликнул: „О, если бы у римского народа была только одна шея!“; а когда у него требовали пощады для разбойника Тетриния, он сказал о требующих: „Сами они Тетринии!“ Пять гладиаторов-ретиариев в туниках бились против пяти секуторов, поддались без борьбы и уже ждали смерти, как вдруг один из побежденных схватил свой трезубец и перебил всех победителей; Гай в эдикте объявил, что скорбит об этом кровавом побоище и проклинает всех, кто способен был на него смотреть. Он даже не скрывал, как жалеет о том, что его время не отмечено никакими всенародными бедствиями: правление Августа запомнилось поражением Вара, правление Тиберия — обвалом амфитеатра в Фиденах, а его правление будет забыто из-за общего благополучия; и снова и снова он мечтал о разгроме войск, о голоде, чуме, пожарах или хотя бы о землетрясении.
Даже в часы отдохновения, среди пиров и забав, свирепость его не покидала ни в речах, ни в поступках. Во время закусок и попоек часто у него на глазах велись допросы и пытки по важным делам, и стоял солдат, мастер обезглавливать, чтобы рубить головы любым заключенным. В Путеолах при освящении моста… он созвал к себе много народу с берегов и неожиданно сбросил их в море, а тех, кто пытался схватиться за кормила судов, баграми и веслами отталкивал вглубь. В Риме за всенародным угощением, когда какой-то раб стащил серебряную накладку с ложа, он тут же отдал его палачу, приказав отрубить ему руки, повесить их спереди за шею и с надписью, в чем его вина, провести мимо всех пирующих. Мирмиллон из гладиаторской школы бился с ним на деревянных мечах и нарочно упал перед ним, а он прикончил врага железным кинжалом и с пальмой в руках обежал победный круг. При жертвоприношении он оделся помощником резника, а когда животное подвели к алтарю, размахнулся и ударом молота убил самого резника. Средь пышного пира он вдруг расхохотался; консулы, лежавшие рядом, льстиво стали спрашивать, чему он смеется, и он ответил: „А тому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!“ Забавляясь такими шутками, он однажды встал возле статуи Юпитера и спросил трагического актера Апеллеса, в ком больше величия? А когда тот замедлил с ответом, он велел хлестать его бичом, и в ответ на его жалобы приговаривал, что голос у него и сквозь стоны отличный. Целуя в шею жену или любовницу, он всякий раз говорил: „Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч!“ И не раз он грозился, что ужо дознается от своей милой Цезонии хотя бы под пыткой, почему он так ее любит.
Зависти и злобы в нем было не меньше, чем гордыни и свирепости. Он враждовал едва ли не со всеми поколениями рода человеческого. Статуи прославленных мужей, перенесенные Августом с тесного Капитолия на Марсово поле, он ниспроверг и разбил так, что их уже невозможно было восстановить с прежними надписями; а потом он и впредь запретил воздвигать живым людям статуи или скульптурные портреты, кроме как с его согласия и предложения. Он помышлял даже уничтожить поэмы Гомера — почему, говорил он, Платон мог изгнать Гомера из устроенного им государства, а он не может? Немного недоставало ему, чтобы и Вергилия и Тита Ливия с их сочинениями и изваяниями изъять из всех библиотек: первого он всегда бранил за отсутствие таланта и недостаток учености, а второго — как историка многословного и недостоверного. Науку правоведов он тоже как будто хотел отменить, то и дело повторяя, что уж он-то, видит Бог, позаботится, чтобы никакое толкование законов не перечило его воле.
У всех знатнейших мужей он отнял древние знаки родового достоинства — у Торквата ожерелье, у Цинцинната — золотую прядь, у Гнея Помпея из старинного рода — прозвище Великого. Птолемея, о котором я уже говорил, он и пригласил из его царства, и принял в Риме с большим почетом, а умертвил только потому, что тот, явившись однажды к нему на бой гладиаторов, привлек к себе все взгляды блеском своего пурпурного плаща. Встречая людей красивых и кудрявых, он брил им затылок, чтобы их обезобразить. Был некий Эзий Прокул, сын старшего центуриона; за огромный рост и пригожий вид прозванный Колоссэротом; его он во время зрелищ вдруг приказал согнать с места, вывести на арену, стравить с гладиатором легко вооруженным, потом с тяжело вооруженным, а когда тот оба раза вышел победителем, — связать, одеть в лохмотья, провести по улицам на потеху бабам и, наконец, прирезать.
Поистине не было человека такого безродного и такого убогого, которого он ни постарался бы обездолить. К царю озера Неми, который был жрецом уже много лет, он подослал более сильного соперника. А когда Порий, колесничный гладиатор, отпускал на волю своего раба-победителя и народ неистово рукоплескал, Гай бросился вон из амфитеатра с такой стремительностью, что наступил на край своей тоги и покатился по ступеням, негодуя и восклицая, что народ, владыка мира, из-за какого-то пустяка оказывает гладиатору больше чести, чем обожествленным правителям и даже ему самому!
Стыдливости он не щадил ни в себе, ни в других. С Марком Лепидом, с пантомимой Мнестером, с какими-то заложниками он, говорят, находился в постыдной связи. Валерий Катулл, юноша из консульского рода, заявлял во всеуслышанье, что от забав с императором у него болит поясница. Не говоря уже о его кровосмешении с сестрами и о его страсти к блуднице Пираллиде, ни одной именитой женщины он не оставлял в покое. Обычно он приглашал их с мужьями к обеду, и когда они проходили мимо его ложа, осматривал их пристально и не спеша, как работорговец, а если иная от стыда опускала глаза, он приподнимал ей лицо своей рукою. Потом он при первом желании выходил из обеденной комнаты и вызывал к себе ту, которая больше всего ему понравилась; а вернувшись, еще со следами наслаждений на лице, громко хвалил или бранил ее, перечисляя в подробностях, что хорошего и плохого нашел он в ее теле и какова она была в постели. Некоторым в отсутствие мужей он послал от их имени развод и велел записать это в ведомости».
(Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М., 1990)
Белокурая бестия
Начало XVI века в Ошмянском повете было отмечено появлением особенно свирепой шайки. Она затерроризировала округу звериной жестокостью — бандиты резали, вешали, жгли, не щадили ни богатого, ни бедного, ни старого, ни малого. Скоро путь на Вильно стали называть разбойничьим или черным.