Совет Безопасности не мог прийти к единогласному решению. Мое имя упоминалось в ООН.

А я не выходил из бара. Вот уже сколько месяцев я жил в загородном отеле, указанном мне боссом. Кроме меня, там обитали офицеры, коммунистические советники, нейтральные наблюдатели и мои коллеги, репортеры. Они завидовали моей славе, а меня снедала тоска. Я снова пил, сосал, хлестал виски, джин, ром, пунш, коктейли, привык даже к проклятому африканскому зелью, забыв, как его приготовляют. И бармен снова и снова наливал мне двойные порции. А здоровенный черномазый швейцар, милейший парень, эбеновый Геракл, осторожно втаскивал меня в лифт, а из лифта в мою комнату, включая все четыре вентилятора на стенах и пропеллер под потолком, поднимавшие в моем номере душный и жаркий смерч.

Я умирал от жары, жажды и тоски. Я не хотел больше идти в джунгли, я не хотел больше видеть дикарских стрел и писать о них!..

Жаркий ветер, рождаемый бессмысленно вращающимися лопастями, мутил мой ум. Я лежал поперек бессмысленно широкой кровати и изощрялся в отборных и бессмысленных ругательствах…

Явился мой черномазый приятель, доставивший меня из бара, и сказал, что меня требуют вниз к телефону.

О милый нью-йоркский док! Тебе бы следовало понять, что протрезвляюще действует на таких клиентов, как я!..

В трубке звучал скрипучий, чужой и чем-то знакомый голос:

– Хэлло! Рой Бредли?

– Какого черта? – отозвался я.

– Дурацкая сентиментальность, но я все же звоню вам.

– Какого черта? – пьяно повторил я.

– Я не помогал вам строить шалаш в джунглях, но я был первым, кого вы встретили, выйдя из него.

– Какого черта! – уже растерянно твердил я, боясь поверить.

– А вот такого черта. Угодно вам получить от нее записку?

– Что?! – воскликнул я, мигом протрезвев, и прижался щекой к раскаленному от жары телефонному аппарату.

– Если можете взгромоздиться на «джип», – продолжал он, – я буду ждать вас в три часа ноль восемь минут пополудни. Национальный банк, напротив парка, на углу набережной. Там стена без окон. Не люблю окна.

– О'кэй! – сказал я. – Я думал, что вы сволочь.

– Ну а я продолжаю так думать о вас. Три ноль восемь.

– О'кэй, мы еще выпьем с вами. Вы все еще носите темные очки?

– У меня глаза разного цвета. И солнце здесь яркое. Постарайтесь не напиться.

Боже! Какая сказочная страна! Все вспорхнуло вокруг, переливаясь оперением райских птиц. Их щебетание врывалось в окна, как первозданная музыка природы. Я уже понимал зовущие ритмы местных танцев, я готов был кружиться в экстазе, исступленно прыгать под звуки барабана, самозабвенно вертеть туловищем. Я уже понимал простодушно открытые сердца детей джунглей, с которыми заключил освященный любовью союз. Я налетел на своего эбенового Геракла и расцеловал его. Он подумал, что теперь уж я действительно пьян, и поволок меня в номер, но я был трезв, как папа римский, и счастлив, как нищий, нашедший бумажник. И я подарил негру свой бумажник со всем содержимым. Но он, каналья, оказывается, засунул мне его обратно в карман.

Я шел по вестибюлю и улыбался всем. Даже коммунистические советники показались мне милыми…

Потом я мчался, сидя за рулем «джипа» с опознавательными знаками нейтральной державы.

Дорога сверкала, она казалась расплавленной, в ней отражалось солнце, протягивая по асфальту золотистую дорожку, как луна на воде. Такие дорожки, по поверью, ведут к счастью. Я мчался за своим счастьем.

Вдруг руль потянуло вправо. Я нажал на тормоза. Над ухом раздался свист. Это была стрела…

Пришлось остановиться. Спустили сразу обе шины. Я проехал ярдов двести, чтобы быть подальше от стрел, и порядочно «изжевал» резину.

Я посмотрел на часы. Время неумолимо!

Три ноль восемь!.. Он сказал: не три ноль-ноль, не три с четвертью, а именно – три ноль восемь. Этим подчеркивалась точность. А я сидел под жгучими лучами африканского солнца и рассматривал разрезы – да, да, не проколы, а разрезы – в баллонах. Эти проклятые черномазые поставили на шоссе ловко прилаженные ножи. Оказывается, я пролетел не останавливаясь через контрольный пункт.

Черные солдаты, трое с луками, двое с ружьями, подошли ко мне и выразили, пощелкивая языками, свое сожаление. Не разобрали, что я американец.

Двое стали помогать мне.

Резина была бескамерная, приходилось ремонтировать покрышки на месте. Вероятно, я был изобретательно красноречив, но мое красноречие разбивалось о невежественную глухоту черных солдат.

Мы уже починили одну шину, другое колесо заменили на запасное. Можно было ехать. Было три часа ноль семь минут.

Я живо представил себе детектива в темных очках, скрывавших разный цвет его глаз. Он расхаживал около стены без окон и ждал меня.

Небо было эмалево-синим. Под таким небом все люди должны быть счастливыми. Я слышал или читал где-то, что облака в небе – это упущенное людское счастье. Чем более затянуто небо, тем несчастливее люди под ним. А когда людям особенно хорошо, небо совсем чистое.

Я был уверен, что разноглазый в темных очках ощущает то же самое. Есть же у него жена, мать, невеста, может быть, дети. Он показал себя человеком, позвонив мне. Он не мог уйти, он дождется меня. Я прочту записку, написанную ее рукой, буду мысленно слышать ее голос, сводящий меня с ума.

Когда я садился в машину, в небе что-то блеснуло. На большой высоте шел самолет. На некотором расстоянии за ним тянулись белые расплывающиеся хвосты, несколько комет. Я понял: это были догоняющие ракеты, они несли смерть отважному пилоту. Но казалось, что кто-то хочет украсить небо, рисуя на его эмали эти белые следы, словно отделывая его под диковинный синий мрамор.

Кажется, догоняющие ракеты сбили самолет… слишком поздно.

От самолета отделилась белая точка. Может быть, пилот успел выпрыгнуть из самолета? Нет! Самолет пошел вниз, оставляя за собой черный след уже на горизонте. Пилот не мог выброситься заблаговременно…

Черные солдаты, стоявшие у машины, и я сквозь ветровое стекло, смотрели на растущую белую точку, вернее, на пятнышко.

Я поймал себя на том, что не дышу.

А черные солдаты пересмеивались. Они ничего не понимали.

Мне нужно было вынуть фотоаппарат, но у меня окостенели руки. Лоб стал потным. Я только успел надеть темные очки.

Вспышка была ослепительной. Я понимаю рассказы о слепых от рождения, которые на единый в жизни миг видели такой адский свет.

Нестерпимо сверкавшее африканское солнце потускнело, стало медным…

Лицо опалило лучами другого вспыхнувшего светила, неизмеримо более яркого, жгучего, бьющего испепеляющей жарой, пронизывающего живые клетки, свертывающего листья деревьев, иссушающего травы…

Я услышал крики. Черные солдаты выли от боли.

Лучевой ожог! Не я ли читал о том, как в Нагасаки или в Хиросиме на расстоянии нескольких километров выгорали черные буквы афиш, напечатанные черной типографской краской… Черный цвет поглощает тепло лучей!

Меня спас белый цвет кожи (как бумага афиш). А черные лица солдат уподобились типографской краске и оказались обожженными. Впрочем, это только предположение, ведь я сидел в машине, а они…

Негры выли, скорчившись, закрыв лица руками, согнувшись в поясе, а я завел «джип» и понесся вперед.

Солдаты кричали, может быть, хотели остановить…

Я сам не понимал, что делал. Глупо признаться, но я думал о маленьком листке бумаги, который держал в кармане разноглазый детектив…

Я видел, как вскипала ножка черного гриба. Сначала она была белой, словно пар вырвался из-под земли. Потом она стала темнеть, поднимаясь все выше, выше, выше… куда выше, чем летел сбитый самолет.

Я мчался по шоссе и видел, как стала расплываться в небе головка черного гриба безобразной темной шляпой. Ножка была неровной и извивалась…

И только теперь на меня обрушился звук.

Я нажал на тормоза. Скрипа их не услышал, откинулся на спинку сиденья. Голова разрывалась от невыносимой боли.

Это ли испытал Том Стрэм?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: