Современник Данилевского философ К. Н. Леонтьев характеризовал царствование Екатерины II как наивысший пик развития Российской империи, после которого начался медленный, но неуклонный спад, как время «цветущей сложности» государственных, общественных, национальных и религиозных отношений, абсолютного расслоения сословий, заключавшего в себе экзистенциальную красоту бытия империи. В книге «Византизм и славянство» он писал: «До Петра было больше однообразия в социальной, бытовой картине нашей, больше сходства в частях; с Петра началось более ясное, резкое расслоение нашего общества, явилось то разнообразие, без которого нет творчества у народов… Осталось только явиться Екатерине II, чтобы обнаружились и досуг, и вкус, и умственное творчество, и более идеальные чувства в общественной жизни. Деспотизм Петра был прогрессивный и аристократический в смысле вышеизложенного расслоения общества. Либерализм Екатерины имел решительно тот же характер. Она вела Россию к цвету, творчеству, росту… давала льготы дворянству, уменьшала в нем служебный смысл и потому возвышала собственно аристократические его свойства - род и личность» {35}.
Из всех сподвижников императрицы Потемкин представлялся Константину Николаевичу наиболее крупным и даровитым. Встав на путь религиозной философии, Леонтьев сумел увидеть в фигуре светлейшего князя то, что скрывалось от глаз многих современников и позднейших исследователей: внутреннюю красоту православного бытия, намеренно не афишируемую светлейшим князем. «Эстетически хорошо жил Потемкин», - замечает философ, имея ввиду именно эту скрытую сторону характера вельможи. В умении Екатерины II и Потемкина преследовать собственно российские интересы, выделяя их из интересов всего славянского мира, и подчинять этот мир решению задач России Леонтьев, много лет прослуживший русским консулом в Турции и на Балканах, видел основную причину успеха екатерининской внешней политики. Подчинение же интересов Российской империи неким туманным общим интересам искусственно объединяемого в умах ученых и политиков «славянства» представлялось Леонтьеву бесплодной тратой сил собственной страны. «Славянство есть - славизма нет», - писал он. В этой связи прагматичная и расчетливая политика Потемкина, с чьими принципами ведения дел на Балканах консул имел возможность познакомиться по документам, представала в его глазах неким идеалом поведения русского дипломата, не разменивающегося на решение чуждых России проблем.
Совсем иначе, но тоже с эстетической точки зрения взглянул на екатерининскую эпоху В. В. Розанов, бродивший в 1910 г. по выставке русских исторических портретов в Таврическом дворце. Он уловил главное: сказочное богатство и творческую силу жизни тех далеких дней, а вслед за ними сразу - трагический излом, не поправленный вовремя вывих русской культуры, который так и вжился в жизнь, так и захромал по истории Отечества дальше из эпохи в эпоху, из столетия в [16] столетие. «Все-таки русская история XVIII в. и первой трети XIX в. роскошна, упоительна. Упоительна - я не стыжусь этого слова. Потом что-то случилось, лица пошли тусклые… Что такое произошло? Мне кажется, что разгадка этого находится в одном уголке этой дивной выставки; в отделе портретов эпохи Александра I висит впервые выставленный портрет Сперанского… Губы выражают безмерное высокомерие, упорное презрение ко всему окружающему, ко всей этой «старо графской и старо княжеской рухляди», которая так ярко представлена на портретах Елизаветинской и Екатерининской эпохи и которую вот-вот он начнет ломать; а глаза его, эти маленькие, свиные, до таинственности закрытые… - это феномен».
Сила эпохи, свежесть ее красок объяснялась Розановым как внутренний, неуловимый порыв, некое таинство, основанное во многом на чисто личном, почти интимном влиянии живших тогда людей на окружавший их мир. «Бог с ней с бедностью. Я упивался богатством… Получилось целое воинство русских Паллад, Афин, Диан и, может быть, Афродит… и все эти Потемкины, Орловы, Мамоновы, эти Безбородки и Бецкие, обвеваемые волнами «грудного» эфира, не могли не творить, не кипеть, как в афинской «агоре» или римском сенате…»Тысяча богинь смотрит на нас с небес» (из дворцов): тут Суворов будет побеждать, Потемкин - присоединять Крым, все будут грозить, напрягаться, «выходить из сил». Нет, ей-ей, тогда бы и я мог что-нибудь» {36}.
Чем дальше уходил в прошлое «золотой екатерининский век», тем больше чудес находили в нем историки, философы и писатели. Для свободной от личных обид и ущемленных амбиций оценки эпохи понадобилась серьезная историческая дистанция. Вспомните строки Сергея Есенина: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянии». Однако традиции рассмотрения событий, явлений и героев екатерининского царствования закладывались именно тогда, когда «золотой век» стоял лицом к лицу с первыми исследователями или дышал им в спину.
Трактовка личности Потемкина с самого начала пошла по линии противостояния, хорошо обозначенной Павлом I в беседе с бывшим правителем канцелярии светлейшего князя В. С. Поповым. Разгорячившийся император, обвиняя Потемкина, воскликнул: «Как, как скажите вы мне, исправить все то зло, которое он причинил России?!». «Отдайте татарам Крым», - холодно возразил Попов. После этих слов старого сослуживца светлейшего князя ждала отставка и ссылка. Зная характер Павла, Василий Степанович это хорошо понимал, но было нечто превыше гнева императора, чего он предать не мог.
Образ Потемкина - злого гения России, а в сниженной трактовке - авантюриста, лентяя, присваивавшего себе чужие победы, сластолюбца и хитрого царедворца, умело игравшего на слабостях императрицы - создавался в литературе, выходившей из немецких розенкрейцерских кругов. Он отражал восприятие светлейшего князя как «князя тьмы», существовавшее еще при жизни Потемкина в русских и прусских масонских братствах, поддерживавших цесаревича Павла. Именно эта антитеза: светлейший князь - князь тьмы - раскрыта в немецком мистическом романе - памфлете, вышедшем в 1794 г., вскоре после смерти Потемкина, и ходившем по России в списках. Феерическая сказка «Пансалвин Князь Тьмы», наполненная перетрактованной в розенкрейцерском духе ветхозаветной мифологией, повествовала о злом демоне, обольстившем добродетельную царицу Миранду и превратившем все ее прекрасные дела в нечто совершенно противоположное. Невидящая дьявольской сущности любимца, Миранда доверчиво предоставляет ему право распоряжаться своим государством, которое едва не оказывается из-за этого на краю гибели. Хищный убийца Пансалвин реализует грандиозные захватнические планы по отношению ко всему миру и ввергает страну Миранды в непрекращающуюся войну. Только его смерть во время дуэли, когда оскорбленный Пансалвином генерал случайно задевает кончиком шпаги ядовитую южную траву и наносит противнику смертельную рану, возвращает Миранде память {37}. Для нас в данном случае важно отметить оценку в русской и немецкой масонской среде внешнеполитических планов Потемкина как однозначно вредных для России.
Ярким проявлением той же тенденции, но уже в более реалистичном, приземленном ключе стали книги саксонского дипломата Г. А. В. Гельбига, работавшего в России секретарем посольства в 1787-1796 гг. Фактически выполняя роль резидента, Гельбиг активно собирал в России информацию о жизни императрицы и двора, пользовался разного рода слухами и сплетнями. Вскоре его деятельность привлекла внимание правительства, однако выставить секретаря из Петербурга оказалось не так-то легко - дипломат имел влиятельных друзей в окружении великого князя Павла Петровича, чье положение в последние годы царствования Екатерины усилилось. Удалить Гельбига из России удалось только в год смерти императрицы. [17] Вернувшись на родину, он начинает анонимную публикацию в гамбургском журнале «Минерва» {38} книги «Потем-кин Таврический». Это сочинение пользовалось большой популярностью в Европе и в первой четверти XIX в. было переиздано шесть раз в Голландии, Англии и Франции {39}. Сам Гельбиг назвал свой труд сборником анекдотов. Сильное предубеждение против России, откровенно высказанная автором ненависть к Екатерине II и ее ближайшему сподвижнику превращают первую биографию Потемкина в политический памфлет.