— Отказался? А живет-то он где?
— Ты что — не знаешь? — удивился Петька Маремуха. — На Подзамче, у садовника Корыбко. На всем готовом.
— В самом деле?
— Ну конечно. Скоро месяц как живет! — ответил Петька.
— Что бы все это значило?
…Пока мы ходили в кинематограф, отец поснимал со стен фотографии; на обоях всюду — и в спальне и в столовой — виднелись темные квадратные следы. Мы давно не меняли обои, они выцвели от солнца и лишь под фотографиями сохранили свой прежний цвет. Уложив в корзину всю посуду и шесть серебряных столовых ложек, тетка стала опорожнять бельевые ящики комода. Отец снял со стены ходики, отцепил гирю и обернул вокруг циферблата длинную цепочку. Мне стало скучно здесь, в разоренной комнате, и я вышел во двор, чтобы поймать голубей. Я неслышно открыл дверь сарая. Оттуда пахнуло запахом дров. Вверху под соломенной крышей сквозь сон ворковали голуби. По голосу я узнал банточного турмана. Вот и лесенка. Засунув за пояс мешок, я полез по ней к голубям. Почуяв недоброе, один из них, глухо урча, шарахнулся в угол. Ладно, не пугайся, и у Петьки будешь кукурузу получать! Голуби тяжело хлопали тугими крыльями. Я быстро похватал их друг за дружкой, теплых, чистых моих голубей, и с болью в сердце бросил в просторный мешок.
Пока я шел к Петьке Маремухе в Старую усадьбу, голуби возились в мешке, как кошки, урчали, трепыхались, хлопали крыльями. Банточный турман даже стонал от испуга.
Маремуха ждал меня на пороге своего ободранного флигеля. Только я подошел, он сунул мне обернутый тряпками пистолет зауэр, выхватил из рук мешок с голубями и, пробормотав: «Подожди, я сейчас», — метнулся в сарай.
Сидя на теплом камне, я слышал, как Петька щелкнул ключом, открывая замок сарая, как заскрипела под его ногами лестница, как, взобравшись на чердак сарая, он визгливо запричитал: «Улю-лю-лю!»
Мне еще больше стало жаль голубей. Сколько я возился с ними! Как трудно было добывать для них в голодные годы кукурузу и ячмень! В те времена я очень боялся, чтобы их у меня не украли на мясо соседние мальчишки. А теперь я получил только один зауэр. Интересно, отойдет ли ржавчина или останется? Мне очень хотелось развязать бечевку, развернуть бумагу, хоть в темноте потрогать холодный, выщербленный ствол пистолета, пощупать нарезные пластинки на его рукоятке, но я удержался.
Петька вынырнул из темноты неожиданно. Тяжело дыша, он протянул мне пакетик с патронами и, заикаясь, сказал:
— Двенадцать… Можешь не считать…
Когда мы вышли на площадь, Петька дернул меня за руку и, оглядываясь по сторонам, шепнул:
— Васька, а ты знаешь, я слышал, что в той совпартшколе, где ты жить будешь, привидения водятся!
— Смешной, какие могут быть привидения?
— Самые настоящие. Верно, верно. Там белая монахиня по коридорам ходит. Там же монастырь католический был!
— Ну и что с того? В гимназии нашей тоже монастырь был, а привидений никто не видел.
— А в той совпартшколе видели, я тебе говорю!
Снизу от нашего дома к церкви кто-то шел.
— Тише, — цыкнул Петька и дернул меня за локоть.
Мы прижались к церковной ограде и пропустили прохожего. Когда он скрылся за углом, я сказал:
— Ох и трус же ты, Петька!
— Почему? — обиделся он.
— А чего ты напугался?
— Я думал — милиционер. А у тебя пистолет.
— А вот врешь. Ты думал, что то привидение. И теперь домой тебе страшно будет идти. Можешь не провожать меня дальше.
— Совсем не страшно, — обиделся Петька. — Я в полночь на польское кладбище могу пойти, а ты…
— Ладно, ладно, знаем таких храбрецов…
— Думаешь — не пойду? — уже не на шутку рассердился Маремуха.
— Верю, верю… — успокоил я Петьку и протянул ему руку.
Мы попрощались. Но как только я скрылся за углом, позади зашлепали Петькины сандалии. Он, храбрец, не выдержал и сломя голову пустился бегом к себе домой.
Не знаю, как быстро уснули отец и тетка Марья Афанасьевна, но я ворочался с боку на бок почти до рассвета. Долго не выходил из головы Котька Григоренко.
Этой весной мы кончили трудовую школу. Долго думали хлопцы, кому где дальше учиться. Мы с Петькой Маремухой нацелились было осенью поступить на рабфак. Другие наши одноклассники готовились в строительный институт, кто учился послабее — был на распутье. Все только и говорили об этом перед последними зачетами, а вот Котька все отмалчивался.
Он хорошо знал, что его — сына расстрелянного петлюровца — в институт наверняка не примут.
Что Котька будет делать после трудшколы — никто не знал.
Вдруг пронеслась весть, что Котька поступил в ученье к меднику Захаржевскому.
Для чего ему, белоручке и докторскому сынку, понадобилось знать слесарное ремесло, сперва никто не мог понять.
Каждое утро Котька через наше Заречье бегал в мастерскую, держа под мышкой завернутый в газету завтрак. Каждый день до вечера он стучал тяжелой кувалдой по наковальне, учился паять кастрюли и точить ножики от мясорубок.
Когда, возвращаясь с работы, он проходил мимо нас, от него пахло соляной кислотой, квасцами, курным кузнечным углем.
Добрую половину ночи этот проклятый Котька стоял у меня перед глазами в брезентовом фартуке, с тяжелой кувалдой в руках.
Неужели Галя, за которой я стал потихоньку ухаживать еще с трудшколы, могла променять меня на Котьку? Правда, несколько дней я не видел Галю, но ведь это ничего не значит. Если я ей хоть немного нравился, неужели она могла так быстро забыть меня? А может, это Маремуха из зависти наговорил, что она ходит с Котькой!..
…Потом, уже засыпая, я вспомнил Петькины слова, что в совпартшколе, где мы будем жить, водятся привидения. И только я заснул, как мне приснился скелет с острой косой за плечами. Завернутый в прозрачное кисейное покрывало, он встретился со мной в подземелье и протянул навстречу сухие костяшки пальцев. Я пустился бежать, скелет за мной. Наконец я забежал в какой-то темный тупик подземного хода, и здесь мертвец настиг меня. Я почувствовал, как он схватил меня сзади за горло и стал душить. Леденея от ужаса, я закричал.
— Вставай, голубятник, не ори! — смеясь, сказал отец и изо всей силы потряс меня, сонного, за плечо. — Подвода за вещами приехала! — добавил он, видя, что я проснулся.
Я повернул голову и легко вздохнул. В окно радостно, по-весеннему светило утреннее солнце.
НА НОВОЙ КВАРТИРЕ
Квартиру нам отвели в белом одноэтажном флигеле, расположенном на правой стороне большого школьного двора, в нескольких шагах от главного здания. Квартира была большая: три просторные комнаты, рядом с ними маленькая, но очень уютная кухня и через небольшой коридор еще одна кухня, побольше, с высокой русской печью и чугунной плитой под ней.
Марья Афанасьевна вошла в эту просторную кухню, тронула пальцем чугунную плиту, на которой лежал слой пыли, и сказала отцу:
— А что я с этой кухней буду делать? Мне и той довольно.
— Не знаю, — сказал отец, — не знаю.
— Тато, — вдруг нашелся я, — а хочешь — я летом здесь жить буду?
— Живи, мне что — жалко? — И отец усмехнулся в густые черные усы.
— Да ты в своем уме, Мирон? — переполошилась тетка. — И не думай даже!
— А что? — спросил отец.
— Да он порох станет жечь на плите, весь дом взорвет!
— Не буду, тетя, верное слово — не буду! — взмолился я. — Нема у меня пороху. Поищите даже!
— Ну вот видишь, — сказал отец, — и порох у него вышел — зря боишься. Васька теперь большой. Куда ему эти цацки?
— Да, большой… — буркнула, сдаваясь, тетка. — Начнет тут один мастерить и ноги себе поотрывает…
— Не поотрывает! — весело сказал отец и, обращаясь ко мне, добавил: — Так давай, Василь, устраивайся!
Вместе с теткой они ушли распаковывать вещи, а я остался один в своей кухне.
Вот здорово.
Сюда я могу свободно, когда мне вздумается, приводить Петьку Маремуху и других хлопцев. Я подскочил к окну, щелкнул задвижкой и с силой открыл обе половины оконных рам, разорвав давным-давно наклеенные старыми жильцами длинные полоски газетной бумаги.