«Мы, андижанские водители, возмущены тем, что руководство шестой автоколонной не дает нам машин, хотя во дворе стоят новые самосвалы. Руководство боится: а вдруг мы их разобьем. Но в Ташкент никто не посылает первых встречных».

А он вроде бы первый встречный…

Кеша сделал из газеты колпак на голову и зашагал дальше. Доберется до Усманова. Интересно, какое у этого мастера дело?

А дело у него оказалось самое современное: он собирал дома из больших панелей — сразу целая стена для комнаты. Для надежности придумал Усманов «антисейсмические» углы, которыми крепили панели с обеих сторон. К этому-то он и приспособил Кешу для начала, очень ему обрадовался. Молодые ребята — а их было на стройке много — называли Усманова и мастером, и начальником, но чаще просто — ата. Отец.

Рассказывали, смеясь, что на какой-то комиссии, изучавшей опыт антисейсмического строительства, дали слово Усманову и он сказал самую короткую речь:

— Много домов упало. Я их смотрел. Много домов стоит. Я их тоже смотрел. Мой вывод: какие дома добросовестно строили, те стоят. Это — антисейсмические дома.

Малыши Усманова присылали каракули из Анапы. Все там были, кроме одного, самого крошечного. Но в доме — добросовестно построенном, антисейсмическом доме — повернуться негде было. Кешу-то Усманов, конечно, оставил у себя, но раньше него привел три семьи с развалин, две незнакомых и одну знакомую — художника Каюмова, с которым подружился на стройке того самого Дворца искусств на улице Навои. Еще чью-то бабушку привел к себе Усманов, еще четырех студентов со своей стройки, тоже добровольцев, вроде Кеши, да еще двух приезжих девушек из управления стройтреста, не своего, в своем ташкентцы работали, поселил их в отдельной комнате, на ночь сам под дверью ложился.

Студенты смеялись:

— Уходите, девушки, из этой монастырской обители. Но девушки не уходили.

Вечерами все свободные от забот смотрели в усмановской обители телевизор. Тоже антисейсмический. В футляре из дюймовых досок, он стоял в тесном дворике на толстых, врытых в землю подпорках. Дворик всегда был полон, набивались и соседи посмотреть.

Слушали, как, промокая белыми платками умные, облысевшие головы, ученые рассказывали, отчего все еще трясется ташкентская земля. О вращении планеты и пластических глубинных течениях.

Не было под Ташкентом ни озера, ни моря, ни пустот, оставшихся якобы после выкачанной минеральной воды, куда мог бы провалиться город, ни вулкана, ни клокочущего газа, рыщущего под землей, — мало ли как объясняли беду языки, — а был глубинный разлом, и земная кора над ним сдвинулась. Даже небольших сдвигов было достаточно, чтобы вызвать катастрофу. Умные ученые предупреждали, что повторные сотрясения, называемые разрядкой упругих напряжений, еще возможны. Даже после длительных затиший.

Могли бы и не предупреждать — трясло каждую ночь. Если не очень сильно, то и не просыпались от усталости и привычки. Но часто гудело глубоко и лихорадочно, и земля тряслась в нервном ознобе.

— Как на войне, — сказал однажды Усманов среди ночи. — А?

— Не знаю, — тихо ответил Кеша. — Я ведь не воевал.

А художник Каюмов подтвердил:

— Похоже. Только не стреляют… Но изредка бомбят.

Чудак он был, этот художник, маленький неунывающий человечек. Маленький, но жилистый. С руками мастерового. И в глазах вечная смешинка.

По утрам брал этюдник с красками и на целый день исчезал. Возвращался пропыленный насквозь. Где-то работал, и, может быть, не только кистью. Может быть — любимые его слова…

У Каюмова была фляжка в затертом брезентовом чехле явно военного происхождения. Кеша заметил уже, что в эти дни всюду мелькали военные вещи, удобные для такой жизни. Но и не только поэтому… Выцветшие френчи, фляги, ремни воскрешали что-то очень нужное сейчас, как приметы особо тесного братства…

Уходя, Каюмов вешал свою фляжку на плечо — она весь день болталась на тонком ремешке. Усманов шутил:

— Послушай, что у тебя там? Холодный чай, а?

— Может быть.

— А может быть, коньяк?

— Может быть.

Как-то Кеша, увидев, что он складывает краски после завтрака, спросил:

— Вы художник?

— Может быть, — ответил Каюмов.

— Он знаешь какой художник? — сказал Усманов вкусно доедая горький пирожок — самсы — и подставляя ладонь под крошки. — Некрасиво рисует. Нарисует тебя — ай-яй-яй! Совсем не ты! Зачем так рисовал? А потом смотришь… Це-це-це… Откуда он знает, что у тебя тут и тут? — Усманов потыкал себя пальцем в лоб и грудь.

— Пока нечего смотреть, — сказал Каюмов.

— А когда будешь показывать? Когда трясти перестанет?

— Может быть.

После сильного предрассветного толчка в ту ночь они так и не уснули. Кеша тоже не спал. Лежали на своих тюфяках на полу большой веранды, даже курили. Они говорили про бомбежки, а Кеше все вспоминалось, как Мастура сказала:

«А я…»

Наверно, и сейчас она на аэродроме, провожает к самолетам детей. Пусть. Больше он не пойдет искать ее. Усманов покряхтел:

— Даже на фронте передышка была, а тут все трясет и трясет.

Каюмов сказал:

— Пусть трясет. Хорошо.

— Ты что? — рассердился хозяин. — Как себя чувствуешь? Что хорошо?

Каюмов усмехнулся:

— Все хорошо.

— Думаешь, зарплату прибавят?

— Может быть.

— Слышал что-нибудь?

Каюмов рассмеялся:

— Я о другом… Я скажу, а вы не выдавайте. У меня, честное слово, на душе радостно. Чуть-чуть.

Усманов поцокал языком на всю веранду.

— Ие! Ненормальный!

Каюмов задумался, хотя еще похмыкивал. И даже когда замолк, так и виделась во тьме его ухмылка — одним уголком тонкого рта.

— Может быть, ненормальный… Конечно, не один нормальный человек никому не может пожелать несчастья. Но раз уж оно случилось, от него тоже бывает польза.

— Ну да, — поддержал Кеша. — Многие говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Старые дома стояли бы еще и стояли… Снесли бы их там — по реконструкции. А когда?

— Я про людей, — возразил Каюмов и помолчал. — Города пусть стоят себе на здоровье. Дома пусть стоят. Старые и новые… А человека… человека должно потряхивать. Каждый день.

— Це-це, — сказал Усманов.

— От этого люди себя узнают, становятся лучше. Я вот, например, если замечу, что день прошел, а меня ни разу не тряхнуло, скажу себе: «Все! Кончился Абдурахман Каюмов». Я без рисовки говорю, — заключил он серьезно и грустно свою как бы шутливую мысль и поискал рукой фляжку. — Пробуйте. Это холодный чай. А может быть, коньяк.

И захотелось Кеше спросить Каюмова: как ему жить-то дальше? Поговорить захотелось. О себе. О Мастуре. Да разве это поможет? Ничего не поможет. Кого винить?

«Я не виновата, — сказала мать, — и она не виновата».

Тетя виновата. Черт дернул ее заехать в Ташкент! Кто ее занес сюда? Не могла выбрать другого города…

А Каюмов сказал:

— Напишу твой портрет, Кеша.

— Зачем?

— У тебя лицо хорошее.

— Вот, правильно! — обрадовался Усманов. — Вот это хорошо! Он же наш помощник. Работает, работает! Как работает, знаешь?

Теперь Кеша засмеялся.

— Меня рисовать нельзя. Я за девушкой приехал.

— А кто она?

— Неважно. Познакомились еще до землетрясения. Я тут был… Потом улетел.

— Когда?

— Как раз в ту ночь. Накануне самого первого толчка.

— И вернулся?

— Услышал и вернулся.

— Сразу же?

— А что?

— Напишу портрет! — повторил Каюмов. — Обязательно. Ты же доброволец номер один!

— Идите вы, — сказал Кеша.

— А где она? — спросил Каюмов. — Не нашел?

— Нашел.

Помолчали.

— А ты остался? — спросил Каюмов.

Этот все понимал.

— Не видишь, что ли? — сердито спросил Усманов.

— Так, — сказал Каюмов.

А Кеша думал в тишине, потому что теперь все молчали: конечно, не позабыть ему этой ташкентской жизни, этой его жизни, неожиданной, как землетрясение, после которого все стало таким открытым и общим. На аэродроме он еще не понимал, почему остается. Не улетел. Не смог. Деду послал короткую телеграмму: «Не сердись». Может быть, прав Каюмов, что эта жизнь и его, как всех, сделала не похожим на прежнего Кешу. А может, Мастура это сделала… Ну что ж! Спасибо ей, что она познакомила его с Махотко, с Усмановым, с Каюмовым, который говорит, что человека должно потряхивать каждый день…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: