— Ты жив? И я!
Я не знал, что жизнь не отпустила ему больше ни слова.
— Карабины к бою! — скомандовал Белка. — По самолету залпом, огонь!
Четыре карабина пальнуло в небо, когда «мессер», оглушительно ревя, снова приблизился и прострекотал длинно. Саша не стрелял, уронив свой карабин в пшеницу. Мы стали подниматься, и я увидел кровь на его спине. И на голове. Я подобрал его съехавшую пилотку, и рука моя замазалась кровью.
— Саша!
Сержант Белка, подойдя к Примаку, ругал его, что он вытянулся живой мишенью, когда все лежали. Была команда: «Ложись!» Она касалась всех.
— Знаю.
— Сапрыкин!
— Я!
— Команда для всех.
— Так ведь кони…
— Саша, — позвал я снова.
Я поднимал его за прямые плечи, силился перевернуть, но он был тяжелый.
— Эй! — неласково повторял я, не оставляя своих попыток. — Эй!
— Все, Прохоров. — Это был негромкий голос Белки.
Наверно, прошло какое-то время, которого я не заметил. Они стояли вокруг меня. Весь расчет. И старшина которого подвели.
— Ганичев, — сказал я.
— Сам не ранен, Прохоров? — спросил меня старшина. — Кровь на руке.
— А это что? — донесся голос Белки.
— Это тебе, — сказал я Эдьке. — От Саши.
У развилки двух дорог мы опять копали могилу. Мы копали своими лопатками могилы, а не позиции. Сашу поднесли на плащ-палатке… За овсяное поле уходила дорога в какие-то Новые Козы, а наша тянулась прямо — на Первомайку… Так было написано на прибитых к низкому столбику дощечках с заточенными углами. Новые Козы… Наверно, были и Старые… Люди нарожали детей, построили для них еще дома…
Я оторвал от указателя дощечку с Новыми Козами, старшина протянул мне свою палку. Я кивнул — с первого дерева сломаем ему другую, ехать же на Ястребе или на лафете можно и без палки… Пока я постукивал, выколачивая гвозди из дощечки и прибивая ее к палке, Белка велел вынуть все из карманов Саши. Вынули медальон.
— Адрес, — сказал мне Белка.
— Знаю, — ответил я. — Верхняя Масловка…
Подумалось, что я становлюсь сборщиком адресов. Это потому, что у меня есть блокнот и карандаш. Я поплевал на грифель карандаша и провел рукой по дощечке…
— Что там? — услышал я нервный вопрос Белки.
Мы уставились на Толю Калинкина, присевшего около Саши на корточки, а он пялился на нас снизу вверх своими круглыми, младенчески-ясными глазами. Он держал листовку, вынутую из гимнастерки мертвого Саши. Толя передал ее сержанту.
Это была фашистская листовка-пропуск. Зачем Саша спрятал ее в карман?
Подковылял старшина, взял листовку в свою руку.
Я глядел на Сашу. Его лицо было теперь совсем отрешенным, без всякого напряжения, без усилий к тому, губы тонкие, а глаза закрыты. Ничего не прочтешь в них… Старшина слышал часть моего ночного разговора с Сашей. Сейчас скажет, подумал я:
«Так… Зачем же он в заслоне у моста остался?»
Старшина шумно высморкался на землю и вытащил кисет, не сказав ни слова.
Листовку вернул себе Белка, подвигал желваками. Сейчас Белка скажет, подумал я: «Прохоров! Не писать ничего. Бросьте карандаш!»
Я уже приготовился крикнуть: «Нет!» — и даже потряс головой. Но сержант держал в исцарапанных ветками и пшеницей пальцах слишком серьезное доказательство, а я не смог бы доказать ему ничем, кроме слов, что путь человека к самому себе очень сложен. Что человек не сразу распознает себя. Может быть, для этого требовалась Саше минувшая ночь. Может быть, потребовалась бы и завтрашняя, которая теперь не нужна совсем. Может быть, Саша носил в кармане листовку, чтобы преодолеть себя. Может быть, и вовсе, чтобы сберечь, как память об этих днях, этой дороге и однажды показать дома своей матери.
— Правда, Саша?
Мы закапывали друзей, но еще долго разговаривали с ними, как с живыми. Среди дня и ночи. Вдруг спросишь и услышишь голос…
Белка оторвал от листовки четвертушку, насыпал в нее табаку, смешанного с махоркой из кисета старшины, и закурил. Мы разодрали остаток листовки на клочки и задымили тоже. С бумагой плохо было — и в селах и у нас тем более… А Саша смолил чаще всех и не любил одолжаться…
— Наверно, для курева берег бумажку… Ну, чего примолкли? — спросил нас сержант. — Что мы, Ганичева не знаем? Первый день он с нами? Кто там… в заслоне?.. Да он!
Мы дымили, передавая самокрутки друг другу, а сержант говорил о нем, как о живом, и вспомнил, посмотрев в лицо Саши, что нам пора уходить, а ему оставаться.
— Пишите, Прохоров.
Я опять обслюнявил высохшую дощечку и стал выводить на ней буквы. А в виски стучалось: кто завтра? Закончив, я посмотрел на огрызок карандаша в руке и отшвырнул подальше от себя, в пыль. Ребята уже завернули Сашу в плащ-палатку…
Если кому-нибудь из нас придется возвращаться этими дорогами, он встретит много знакомых могил. Они оставались, как зарубки на пути, чтобы не заблудиться. Кто-то будет возвращаться. Вот дойдем до Днепра, починим орудие… Это я знал.
Я не знал тогда, что пойду по Верхней Масловке…
Сашина мама умерла в первый год войны, и я даже не знаю, получила ли она какое-нибудь известие о сыне, подкосившее ее, или нет. Соседей, которые рассказали бы мне о ней, тоже не осталось. Не в живых, а на этой улице. Все разъехались по новым домам…
А Саша… Может быть, какое-то сердце еще помнит о нем? Ему было восемнадцать, когда он уходил на службу, в эти годы молодые сердца не очень памятливы. Но, может быть, еще чье-то сердце хочет знать: Саша лежит в одинокой могиле, среди пшеницы, у развилки полевых дорог, одна — в Новые Козы, другая — на Первомайку…
Новые дома окружили нас со всех сторон, может, и не совсем новые, но стены побеленные, а ставни раскрашены голубым, синим, вишневым.
— Вы часто красите свои дома? — спросил я долгоносую девушку, закутанную в белый платок.
— К Первому мая, — ответила она, подняв глаза от земли.
Девчонка была длиннорукая и длинноногая.
В почтовых и сельсоветских бумагах наверняка село называлось Первомайским, но чья-то душа подмигнула названию, и оно навсегда переиначилось в юную Первомайку, а это понравилось коренным и окрестным жителям. Не так солидно стало, зато и красились каждую весну с несолидной лихостью, расцветали, соперничая, кто заметней. И пыль не одолевала этой раскраски.
Но прежде всего запомнилась нам Первомайка не ярмарочным обликом своих домов со ставнями, прикрытыми зеленью садов, а совсем уж неожиданным сюрпризом после дня молчания, отделившего нас от одинокой могилы. При въезде в Первомайку на дороге стояла полуторка, а в кузове ее возвышался тяжеловатый боец в гимнастерке с малиновыми петлицами на воротничке. Губы его подрагивали, готовые подчиниться просившейся улыбке.
— Здорово, артиллерия! — крикнул он.
— Здорово, пехота, — сумрачно ответил Белка и рукой дал нам знак остановиться.
Перед входом в Первомайку мы обтерли лица и шеи остатками сапрыкинского одеколона, теми же клочками ветоши обмахнули гаубицу и выглядели, казалось, совсем пристойно, но гимнастерка с белым подворотничком на бойце в полуторке перечеркнула все наши усилия. Даже пятна старого защитного цвета в складках наших гимнастерок, оставшиеся, как вода в лужицах, были грязными.
— Кто и откуда? — спросил наш сержант.
— Вас жду, — ответил боец, безудержно расплываясь всей своей добродушной рожей. — Рядовой Степан Набивач.
— Зачем мы вам?
— Так у меня для вас белье! — сказал он и приподнял из-за борта стопку, обернутую желтой, с блеском, бумагой, чтобы всем было видно. — Вас сколько? Раз, два… Всем достанется, и еще возьмете в запас.
Через полчаса мы ели пшенную кашу из плиток концентрата, тоже бывшего в кузове полуторки, и слушали рассказ ее водителя, благодарного нам за наше появление, словно мы его освободили.
— Я должен был все отдать. Люблю порядок.
— А откуда у тебя белье?
— Так меня за бельем посылали. Из полка. Знаете такой полк? — Он назвал номер, но мы не знали. — На-начальника АХО знайты… Де найдешь? Бумагу далы. А кому она, та бумага? Гоняю по дорогам, як та белка в колесе. Запутался… И тут… Еду вдоль железки… На малесенькой станции — эшелон. Паровоз разбитый — бомба… Последние вагоны сгорели… А к остальным не пробьешься! Облепил разный люд. Ну, это кто, може, и нет, а я пробився… Чего там только не було! Мать моя! Мотоциклы! До войны я все о мотоцикле мечтал, а зараз — ось воны! — бери, не надо. Две полуторки на платформах, як моя… Распатронены… Снимають, кому ще треба… Я это не люблю, но и я тормозные колодки сдрючил, уси четыре диска обновил. И для смеха взял новую пробку от радиатора… Но раньше, конечно, белье… Все було в этом эшелоне. И пшенный концентрат був. Вкусная штука? У вас кашевар классный, сальца подкинул… Ну вот… Войску посылали эшелон. А перепадает, бачу, кому попало. Ладно, хоть не фрицам… — Набивач помотал щекастой физиономией. — Нарушилась координация… Я еще в дороге подобрал бойца, поставил его к машине, а сам давай бегать… Часа два бегал. Нагрузывся… Я таскал белье до седьмого пота, а цей боец стерег, думал, подвезу его в тыл. «Поиха-лы!» Он спрашивает: «Куды?» Я ему: «На фронт!» А он опять: «Куды?» Я его матом. Хиба ж можно перед дорогой: «Куды, куды?» Мне б ему спасибо, что помог, а я матом. Нарушилась координация и вообще, и в каждом человеке. Он остался, я поехал. Три дня искал своих, а сегодня встал и роздаю всем чистое белье…