С Дворцовой пошли к Кашветской церкви, и у Кашветской церкви уже никто, кроме него, не говорил, и на Солдатском базаре, куда пошли после церкви, и у здания типографии «Кавказ», где к ним присоединились рабочие типографии, — везде говорил он один, и его несли на плечах, а когда говорил, становился на плечи ногами и говорил, видя перед собой сразу всех и, может быть, от этого впервые доверялся не себе, а неожиданной и освобождающей власти, которую давали ему поднятые к нему восторженные лица. Потом, вспоминая, как это было, он сравнивал возникшее тогда чувство с той внезапной радостью и свободой, что приходили от матери, и решил, что от матери было иначе — она как бы возвращала его в себя, отгораживала от мира, и радость была оттого, что вдруг на миг снова обретал мать, и покой был, и благость. А тогда, на Дворцовой, произнеся свою первую в жизни речь, он словно перестал быть тем, кем был до этого, и стал кем-то другим, кто вмещал не то, что он прожил до сих пор, а наоборот, освобождал его от всего и вмещал только вот эту толпу, он как бы был ею и в то же время был выше нее, и от этого тоже приходила свобода, но это было освобождение не от внешнего, а от самого себя, и не радость, а если и радость, то от сознания своей силы и всеумения и даже могущества; а от той, материнской свободы — чувство беспомощности и неотделимости от мира, над которым тогда, на Дворцовой, он почувствовал свою власть.

Потом, уже после того как у типографии «Кавказ», словно из-под земли, сразу налетели казаки и полицейский и околоточный надзиратель, все время сопровождавшие демонстрацию, бросились вдруг к нему, и околоточный схватил его за пальто, а он, все еще сидя на плечах рабочих, ударил околоточного ногой в зубы, и тот упал, и он сам упал лицом в землю, и они так лежали, он и околоточный, оба лицом к земле, под ногами казачьих лошадей, а лошади каким-то чудом их не раздавили, и после того как казаки умчались и он вскочил и бросился через забор направо от склада Акопова, а один из казаков побежал за ним и ударил саблей по голове, но попал только в руку, поцарапав ему палец, и ему удалось перелезть все-таки через забор, а потом у одного знакомого переодеться в кинто, и так, в костюме кинто, сначала на извозчике, потом пешком — мимо драгунов Семеновского полка и казаков, искавших уже оратора и знаменосца, — до Хлебной площади, на явочную квартиру Ханояна, и рассказывавший уже там о демонстрации и о «каком-то молодом ораторе» поэт Акоп Акопян не признал его, пока он сам не назвал себя, — после всего этого, уже уверенный, что все позади, и еще гордый только что выявленной силой, он прочел текст прокламации, которую писал Коба. В прокламации было написано, что в демонстрации участвовало несколько сот человек.

— Что ты написал?! — сказал он Кобе. — В демонстрации участвовало десять тысяч человек!..

— Брешешь! — сказал Коба.

— Ну хотя бы пять тысяч… Пиши, что участвовало пять тысяч!

— Брешешь, — снова сказал Коба.

В конце концов договорились переправить «несколько сот» на «густые колонны», и он побежал набирать прокламацию.

Революция для того, чтобы все научились петь. Значит, так: революцию сделали — теперь петь? Нет, не так. Надо сделать еще мировую революцию. А после мировой революции что делать? Сидеть вот так перед стеной и думать?.. Для этого не нужна революция. У каждого есть стена, каждый может сесть вот так перед своей стеной и думать. Но никто не сидит. Может быть, никто про другого просто не знает, что тот сидит? Никто об этом не рассказывает… А Пушкин рассказывал. Об этом можно только стихами говорить. Сталин поэтому и писал стихи?.. Потом бросил. Сталину не надо рассказывать о том, что внутри. Ему это смешно. Он раз и навсегда перестал заниматься смешными вещами. А мне?.. То, что сейчас происходит со мной… В конце концов, а что происходит? Готовлюсь в академию. Время петь не настало. Еще надо драться. Сколько можно драться?.. Владимир Александрович сказал:

— Даже нэп — это не мир, а совершенно наоборот, это еще один новый фронт войны. Зарубите это на ваших интеллигентских благодушных носах! Ленин именно так и ставит вопрос. Эмигрантская меньшевистская сволочь за границей благословляет нэп как отступление. Они спят и видят в своих парижских снах, как мы отказываемся от диктатуры. А видят ли они нового генерала Галифе, который потопит в крови миллионы вместе с их плехановским марксизмом, черт бы его побрал? Нет, господа, только диктатура! История предпослала нашей революции Парижскую коммуну, чтоб мы ни на минуту не забывали о диктатуре. И мы не забудем, смею вас уверить. Хватит революционной романтики, мы хотим стать рационалистами. Революционными рационалистами! И мы ими станем. Или погибнем. Как погибали все революционные романтики до нас.

Владимир Александрович приходил два дня назад, вечером. К Соне пришла ее подруга, Маневич, та, что была свидетелем, когда они расписывались, и еще был один врач из больницы, где Соня работала, и молодой певец — Соня хотела, чтоб его послушал Луначарский. Соня села за рояль, певец пел, и вдруг пришел Владимир Александрович и стал говорить о Десятом съезде, о нэпе и диктатуре пролетариата. Все молча, испуганно слушали. Певец спросил: а опера при диктатуре будет? Владимир Александрович не ответил, выпил чаю, дал задание на деепричастные обороты и ушел.

Что происходит внутри Владимира Александровича? Когда он вот так один и в тишине? И стихи читает? «У лукоморья дуб зеленый; златая цепь на дубе том…» Что такое лукоморье? И почему кот — на цепи? И днем и ночью ходит… Ничего не понятно. А все вместе — понятно: где-то — тайна, и ее охраняет кот… И не так. Кота отдельно тоже нет. Ничего отдельно нет. Все — вместе. Все — слито. Как на этой стене. Если нарисовать отдельно кота, дуб, эту цепь на нем, будет глупость. Интересно, мог бы я писать стихи, раз чувствую, как все слито? Все любят Пушкина — значит, все это чувствуют? И кадеты, и эсеры, и меньшевики, и большевики… У всех одно. Внутри. Через Пушкина все друг друга узнают. Даже не так. Себя узнают в другом. Через Пушкина. Очень хорошо. Надо читать Пушкина — и все всё поймут. Каждый увидит, что внутри другого… А эти, что сидели в батумской тюрьме, читали Пушкина? Ни черта друг в друге не видели! Даже не слышали друг друга — каждый говорил свое… Нужно делать революцию. Для всех. Для всего мира.

В такие дни он ничего не успевал записать или машинально, тупо много раз записывал одно и то же: «рискуя, рискуя, рис, киска, рискуя…» Или повторял строчку из стихотворения:

Я ждал беспечно лучших дней,
И счастие моих друзей
Мне было сладким утешеньем.
Я ждал беспечно лучших дней,
И счастие моих друзей
Мне было сладким утешеньем…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Прежде чем начать читать, Соня выключала верхний свет. (Как-то он попросил об этом: почему в театре тушат свет, понимаешь?..) Лицо Сони растворялось в полутьме комнаты, и казалось, книга звучит сама — от низко склоненной над ней настольной лампы. Когда она заканчивала чтение, он вскакивал, отодвигал на окне занавески, включал свет — торопился вырваться из мира, где от него ничего не зависело, и вернуться в мир, где можно действовать самому.

Вчера, сразу после чтения, она записала в тетрадь название темы — «Столкновение двух идей в „Цыганах“ Пушкина». Легла и, уже засыпая, коротко рассказала: еще один — от тифа, так и не узнали кто… Неожиданно замолчала, и он увидел, что она спит. Он привык после чтения говорить с ней о прочитанном, и она помогала находить слова для мыслей и чувств, которые у него возникали. Поэтому и не могу ничего написать, решил он: чтоб возникали мысли, надо спорить.

Со Спасской донесся медленный певучий удар. Час дня. Он сидит с утра. В раскрытой тетради — только заголовок, рукой Сони. В окне на Боровицкой башне снег слит с белым небом — башня растворилась в небе. А стена — чистая, обмытая, как после дождя. А это не от дождя, а от снега… О чем я думаю? Не могу сосредоточиться. Надо сосредоточиться, выбрать что-нибудь одно. Что? Например, последнюю строчку, она запомнилась: «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет». Почему судьба? Если есть судьба — не о чем думать. Надо думать о чем-то серьезном. Как в заголовке? «Столкновение двух идей…» Какие к черту идеи, жена изменила мужу — вот и вся идея! Столкновение идей — это когда один другого хочет убить. Нет, не хочет — должен! Во имя идеи? Во имя какой идеи убивают друг друга солдаты?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: