Вернер кивнул второму санитару, тот торопливо отошел к ящику со спицами, поискал в нем, гремя железом, достал еще иглу, протер ватой, подошел и, посмотрев, в какой палец всунул иглу первый санитар, приставил свою под ноготь того же указательного пальца на другой руке, и тоже стал давить на иглу, опустив голову и потея лбом.

Он больше не смотрел на Вернера, а смотрел только на кончики своих пальцев и видел, как постепенно их заливали тоненькие красные струйки, и думал теперь только о том, чтобы удерживать на лице улыбку, которую он так неожиданно нашел и которую он не сумел бы найти вновь, если б она исчезла. И еще он думал, что тело его, вероятно, теперь навсегда онемело от боли, но, когда санитары вытащили иглы, боль сразу утихла, и он опять этому удивился.

Рихтер что-то сказал переводчице, она повернулась от стены, улыбнулась и сказала, что доктор Вернер и доктор Рихтер благодарят за предоставленную им возможность поставить окончательный диагноз.

Потом его перевели в лазарет и держали там, пока не зажили на пальцах под ногтями нарывы. А когда зажили, привели не в девятый павильон, а снова в комнату без окон и на этот раз не посадили, а уложили на железную койку, животом книзу, и примус, когда он вошел в комнату, уже гудел.

Кроме Вернера и Рихтера в комнате было еще несколько человек в белых халатах, но после того, как он лег, он уже никого не видел, потому что лицо его упиралось в черный брезент койки, и можно было не улыбаться, когда приложили к спине, в нескольких местах сразу, стержни и казалось, что огонь прожег спину насквозь и уже некуда прятать боль… Его не привязывали, и руки его были свободны, и это с самого начала ему не понравилось, потому что свободное тело труднее удержать от реакции, и все так и случилось, и когда стержень прикоснулся к спине, от этого первого мига взметнувшегося по всему телу ожога, руки его невольно дернулись, и, мгновенно осознав это, проклиная их и еще не зная, что с ними теперь делать, он инстинктивно продолжил их движение, неторопливо поднял их к голове, сложил перед собой и удобно положил лицо на руки. Потом он слышал шипение и чувствовал запах шашлыка и знал, что это печется под стержнем его спина, и так ясно представил то, что с ним делали, словно боль вытолкнула его из тела, и он теперь видел свое тело отдельно от себя, откуда-то сверху, но кто-то схватил его сзади за уши и резко откинул голову, и он понял, что это хотят посмотреть на его лицо; он открыл глаза и увидел среди склонившихся над ним лиц испуганное лицо Вернера и вдруг громко, легко рассмеялся, выплескивая накопившийся крик, и еще успел — прежде чем ему опустили голову — подмигнуть Вернеру, а потом кто-то сказал: шреклих! И он узнал голос Рихтера и вспомнил, что «шреклих» по-немецки «ужасно».

О том, что все закончено, он понял по тому, что не стало слышно шипения, кто-то похлопал его по плечу, он поднял голову, увидел санитара и увидел, что в комнате никого больше нет, но боль не отпускала. Он встал, надел рубаху и пошел за санитаром по коридору.

На этот раз его привели в его палату, и он лег на свою кровать, лицом к стене, чтоб хотя бы расслабить мышцы лица, а Доктор, к которому он теперь лежал спиной, стал вдруг тихо ему говорить:

— Ты — эмбрион, нераскрытая почка, зерно в навозе, что из тебя выйдет, неизвестно. Скорее всего тебя убьют. Но если не убьют, из тебя что-то выйдет. И тогда вспомни, что я сейчас скажу. Ты как птица, которая изобретает летательный аппарат, чтобы летать. Для чего тебе твои дурацкие анархистские игры, когда бог дал тебе такую психическую энергию? Человек слаб, он не в силах подняться даже над собственной вонючей плотью. Он забывает, кто он на самом деле, и свою грязь и мерзость принимает за самого себя, и начинает презирать себя, а вместе с собой и всех других. Это случилось со мной. Тебе дана другая судьба — не та, которую ты выбрал, а о которой ты еще не знаешь. Но, видно, для того я так идиотски и встретился с тобой, чтоб тебе это сказать. Тебя отпустят. Ты молод. Уезжай в другой город, в другую страну — в Париж, Лондон, Америку, достань денег, поступи в институт и стань врачом. Из тебя выйдет великий психиатр. Бог дал тебе энергию. Психиатр лечит энергией. Я понял это поздно. После того, как растратил все, что имел. Поэтому из меня ничего не вышло. Со мной случился отвратительный фарс. Но будет еще отвратительнее, если ты, с твоей силой, будешь продолжать свои анархистские шутки. Самое смешное, что это так и будет. Но может быть, когда-нибудь в какой-нибудь тюремной одиночке, когда у тебя будет время подумать о себе, ты вспомнишь о моих словах. Ты понял меня? Можешь не отвечать. Мне не интересно, что ты ответишь. Скорее всего ты ни черта не понял!

Он слушал, не поворачиваясь, а потом решил, что надо все-таки ответить. Он повернулся и спросил:

— Ты не знаешь, как найти Гиршфельда? Это профессор. Я приехал в Берлин к Гиршфельду, чтоб вылечить глаз, а они меня схватили и привезли сюда. Сумасшедшие!..

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сначала было заключение Вернера. Кон передал его опять слово в слово.

— Вы должны знать признаки, по которым поставлен диагноз, — сказал Кон.

Он спросил:

— Меня не отпустят?

— В худшем случае вас передадут в попечительство для бедных, — сказал Кон, — но я, как ваш опекун, уже сообщил, что средства на вашу жизнь у меня есть.

В заключении Вернера говорилось, что о преднамеренной симуляции или преувеличении болезненных явлений не может быть и речи. О том, что главный прокурор при Королевском суде в Берлине Шениан написал письмо министру юстиции, он узнал в сентябре, когда Кон был у него в последний раз. Прокурор предлагал прекратить дело.

Потом, как-то ночью, ему принесли одежду и все, что отобрали при аресте, он переоделся, и его вывели на больничный двор. Во дворе ждали полицейские. Везли в машине, и он понял, куда его везут, только на вокзале, где его пересадили в арестантский вагон. В вагоне, кроме него и охранников, никого не было. Вагон шел всю ночь, а наутро остановился и стоял весь день. Когда стемнело, его вывели на перрон, и он увидел написанное русскими буквами название станции: Калиш. И он понял, что с ним делают то, что могли бы сделать без этих двух лет в Герцберге и Бухе, сразу после моабитского суда и даже без суда, потому что суда так ведь и не было. Он шел по земле Российской империи, и вокруг него с обнаженными шашками гудел взвод русских полицейских, а потом он сидел перед полицейским полковником и ждал, когда тот закончит читать его бумаги. Полковник прочел бумаги и спросил:

— Как все-таки вас называть, любезный, Мирский, Аршаков, Петросянц или Камо?

Он подумал и спросил:

— А вас?

У полковника были пышные, сливающиеся с усами старомодные бакенбарды. Полковник посмотрел на него повеселевшими глазами и сказал:

— Извините, забыл представиться: полковник Крыжановский.

И еще раз извинился за то, что вынужден предложить всего лишь лучшую камеру в калишской тюрьме. Потом Крыжановский несколько раз приходил к нему в камеру, расспрашивал о жизни в Париже и в Берлине и в других городах, которые значились в его деле, спрашивал, где красивее женщины, как выглядят сумасшедшие в немецких сумасшедших домах, — как выглядит русский сумасшедший, можете убедиться сами, он перед вами! — и ругал себя за то, что не находит силы уехать из России, — а в революцию не верю, увольте, да и что за удовольствие сидеть в сумасшедших домах! Благо еще в своем, российском, на отечественных харчах, а то ведь посадят где-нибудь в Берлине, потом тебе же и счет предъявят, на сколько их тюремной бурды нажрался. Вот ты для них кто? Самый популярный русский террорист, анархист, социалист… Кто ты там еще? Я в ваших программах не разбираюсь. На тебе сейчас любая больница рекламу сделает, тебе еще платить должны за то, что ты у них сидел! А они что?.. Не находят возможным содержать. Министр юстиции пишет: берлинское попечительство для бедных больных не находит возможным содержать русского подданного и ходатайствовало о высылке в Россию! Согласились оплатить дорогу… До границы! То ли дело Россия — за казенный счет до самого Тифлиса докатим!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: