Арестовал его 27 ноября 1903 года на батумском вокзале рослый жандармский унтер-офицер Илларион Евтушенко. Заступил Илларион Евтушенко на дежурство, увидел человека в пальто, с чемоданом и корзиной в руках и сказал себе: «А давай-ка, Илларион, проверим!» И проверил. И счастливо рассказал потом об этом сам, по дороге в жандармское отделение. Он предложил унтеру пятнадцать рублей, потом — двадцать, потом — двадцать пять, все, что у него было. Унтер двадцать пять рублей взял, привел его в жандармскую комнату и сдал жандармскому ротмистру. И двадцать пять рублей сдал. И ушел. Ротмистр стал допрашивать.

Это был его первый арест. В январе того же года он вез александропольским поездом две тысячи прокламаций и листовок. Кто-то обратил внимание на тяжелый чемодан. Двое жандармов вежливо предложили взять чемодан и вынести в тамбур. В тамбуре попросили открыть. Он растерялся и открыл. Они радостно присели перед открытым чемоданом. Неожиданно для себя — просто оттого, что увидел вдруг рядом у самых своих рук две жандармские головы и не успел преодолеть мальчишеского искушения, — еще не приняв никакого решения, схватил обоях за шиворот и ударил головами. Они успели обернуться, и он увидел их удивленные оглушенные лица, и у одного уже закатывались глаза, и вдруг, поняв, что это спасет, еще раз — с силой, с торжествующей яростью, головами! — и показалось, что головы лопнули от удара, распахнул дверь и прыгнул в черное грохочущее пространство, выбросив вперед руки, как прыгал с горийского моста в Куру. Уже скатившись с насыпи и с удивлением встав на ноги, пожалел, что оставил в тамбуре чемодан. В общей камере на нарах рядом лежал парень лет восемнадцати. У него были большие спокойные глаза, и на груди под тюремной рубахой висел крест. Парень рассказал, что его арестовали за участие в стачке на заводе Пассека. И сказал, что его зовут Иван Певцев. А он потрогал на груди у парня крест и спросил:

— Ты что, Певцев, веришь в бога?

— Верую, — сказал парень и стал ждать, о чем он спросит еще.

Он спросил:

— Веришь, что все бог создал, — для чего тогда стачка?

Певцев помолчал и вдруг обстоятельно рассказал о своей вере. Бог через плохое свою волю посылает. Сначала учит — вот десять заповедей: это — плохо, это — хорошо. Потом посылает плохое: вот тебе плохое — что станешь делать? Подчинишься плохому — нарушишь заповедь, не выполнишь волю божью, не подчинишься — выполнишь заповедь, выполнишь волю. Стачка — воля божья.

Певцев его удивил. Певцев напомнил то, о чем он иногда думал сам. Коба как-то сказал: «Человек должен верить в свою правоту. Это освобождает». Верил Коба в свою правоту?.. Певцеву легко, он от десяти заповедей танцует. А без заповедей?.. Однажды сидели у Ханояна, на Хлебной площади, в квартире, где собирался Тифлисский комитет — Аршак Зурабов, Коба, Бочоридзе, Рамишвили, еще несколько человек. Аршак рассказывал об Ульянове, брате Ленина, которого повесили за то, что он готовил покушение на царя. Вдруг пришел Ной Жордания. Жордания приходил редко — только на заседания комитета. В тот вечер он увидел впервые Жордания — с львиной гривой, с пронзительными неподвижными глазами. Жордания заикался.

— Ленин х-х-хочет д-довести до к-конца то, что н-н-начал брат. Ленин г-г-готовит всен-н-народное пок-к-ку-шение н-на царя.

Коба усмехнулся.

— А вы не доведете до конца и того, что начали сами.

Жордания спокойно спросил:

— Ч-ч-чего именно?

— Революцию, — сказал Коба. — Вы заложите ее в национальный банк, на проценты.

— Ош-ш-шибаешься, — сказал Жордания. — Мы с-с-спасем р-революцию от без-з-зродных голодранцев в-вроде т-т-тебя.

Коба рассмеялся. Жордания потом выступил со своей программой и требовал создания отдельных национальных комитетов, его не поддержали. (Жордания поехал на съезд сам. Без права голоса.)

О том, что на съезде должны принять программу и устав и что по этому поводу между Лениным и Мартовым есть разногласия, он уже знал, но о том, что произошло на съезде, узнал в общей камере.

За несколько дней до побега, утром, он присел на нары Певцева и рассказал, как верил в детстве в бога — ходил в церковь, помогал матери тайком от отца раздавать милостыню.

— А отчего перестал верить, знаешь?.. Отец пил, с женщинами путался, бил мать. Мать терпела, в бога верила — чем все это кончилось? Умерла — на гроб денег не хватило. Тоже воля?! Плевать на такую волю!

Певцев молча смотрел на него большими спокойными глазами, казалось, слушал глазами. Тихо, словно про себя, спрашивал:

— А правота откуда? Правоту откуда взять? Веру-то, веру где взять без бога?

— Правота что такое, Певцев? Все умные слова говорят, а кто прав? Один священник в Гори учил: кто ближе к богу, тот и прав. А кто ближе к богу? Христос — и что с ним сделали? Руки-ноги гвоздями к кресту прибили, целый день под солнцем на гвоздях висел, мухи жрали!

— Христос сам пошел на крест, он знал, что так надо.

— Кому надо? Откуда Христос знал, что надо?

— Верил… Правота от бога.

— Я тоже верю: надо царя скинуть. Надо драться, надо изменить этот собачий мир — вот и вся вера!

— Мир — божий. Изменить его может тот, кому божья воля будет.

— Хорошо, ты сиди здесь и жди!..

— Ты тоже сидишь.

— Я убегу!

— Будет воля — убежишь.

— Запомни: я — убегу! Еще запомни: что сделаешь, то и будет. Пока жив, нет такой вещи, которой не можешь. Запомнил? Теперь иди, молись!..

С Певцевым он говорил каждый день. До самого дня побега. Почему-то ему надо было, чтоб Певцев перестал верить. Он требовал, чтоб Певцев возражал. Певцев слушал — больше слушал, вдруг отвечал одной фразой, тихо, испуганно, будто и не ему вовсе, а самому себе.

— А как же без бога? Где смелости столько взять, чтоб посреди мира, без бога, одному?

Он сдерживался, говорил медленно, искал русские слова:

— Мать моя верила, верила, верила… И вот нету ее! Совсем нету, понимаешь? Где она? Почему она умерла? Верила, что так надо?! А что надо, знаешь? Убить таких, как мой отец, а таких, как моя мать, всех собрать и сказать: вы терпели, мы не терпели — кто прав?

Певцев смотрел на него тихими грустными глазами, молчал, думал о чем-то своем. Он хватал Певцева за ворот рубахи, яростно, задыхаясь, шептал:

— Ты о своей матери думай! Что она сейчас делает, знаешь? Плачет! Мои сестры тоже плачут. Думаешь, я не могу моих сестер накормить? Не хочу! Не хочу, чтоб они в этом ишачьем мире сыты были! А кто других накормит, знаешь? Бог?! Нету бога! Раз моя мать умерла, нету бога! Понял?! Никто ничего не сделает, если ты не сделаешь! Понял?.. А теперь иди, иди молись!

В день побега с утра шел дождь. Бычков накануне принес записку от Кахояна: Батумский комитет еще раз запретил побег. От себя Кахоян прислал двадцать рублей. Он отдал двадцать рублей Бычкову — Бычков выпустит его по надобности, а потом забудет, что выпустил. Больше от Бычкова ничего не требовалось. Бычков согласился.

Выходя из камеры, он попрощался с Певцевым.

— Дай тебе бог! — сказал Певцев.

Он перебежал тюремный двор, когда охранник на башне отвернулся — на миг отвернулся, и в тот же миг он пронесся вдоль стены тюремного здания, забежал за угол, куда выходили окна камеры, не останавливаясь, с разбегу прыгнул, схватился крючьями согнутых пальцев за решетку и, не теряя инерции, продолжая прыжок, с силой выбросил себя за стену. Упал, прижавшись к земле. Охранник на башне не крикнул и не выстрелил. Донесся гудящий топот сапог. Он посмотрел туда, откуда донесся топот, увидел длинную пустынную улицу и понял, что через мгновение из-за угла появится отряд солдат. Он присел на корточки, не вставая, прыгнул, цепко, по-кошачьи схватился за край стены, вбирая в руки все тело, мгновенно подтянулся, навалился на верх стены, перебросил ноги и спрыгнул обратно во двор тюрьмы. Не торопясь, отряхнул рубаху и брюки, протер краем рубахи мокрое от дождя лицо и прошел в клозет. Уже входя в сопровождении Бычкова в камеру, слышал гудящий за окнами топот сапог, Певцев подсел к нему и, не зная, как успокоить, сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: