Следующий день был самым длинным в моей жизни. Провела его в каком-то полусне. Приходит, говорит: «У меня билеты в театр…» Встречались ежедневно, пол-Москвы исходили. Идём, как пьяные, куда глаза глядят, улиц не узнаю, в какой стороне дом, не представляю, а ещё штурман, прохожие уступают дорогу, улыбаются, я удивляюсь: почему все такие весёлые?

Мой отпуск подошёл к концу, но у Славы были ещё дела в Москве, если бы не это, мы могли бы ехать на фронт вместе, его танковая часть действует на нашем направлении. Родители стали меня обхаживать: похлопочи, чтобы отпуск продлили на несколько дней. Я их пристыдила, говорю, давайте, лучше песню споём на прощанье: «Вставай, страна огромная…» И уехала. И только здесь, в Пересыпи, поняла по-настоящему, что значит для меня Слава. Такое письмо я ему накатала… Встретимся теперь после победы и узнаем, что такое сверхсчастье. Я оптимистка!

Женя улыбнулась и тихонько запела:

Если расставаясь, встречи ищешь вновь,
Значит и пришла твоя любовь…

Она в самом деле вся светилась изнутри. Ничто так не красит человека, как первая любовь. Я тогда не придала большого значения нашему разговору. А он оказался последним.

Надо было посадить на её могиле кипарис — символ разбитых надежд и печали.

Однажды мне приснился сон: лечу над лесом, не на самолёте, а сама, вернее, летит какая-то птица, в которой заключено моё «я». Лес какой-то нездешний, странный. Снижаюсь, смотрю — неподвижный, тёмно-зелёный, почти чёрный кипарисовый лес, огромное кладбище, и конца ему не видно. Сердце зашлось, проснулась.

Женя оставила нам свой дневник, я, как и многие её подруги, переписала из него немало страниц. Повторяю про себя эти записи, и снова звучит в душе её чистый, как звёздный свет, голос:

«Сейчас война, кругом столько ужаса и крови. А у меня, наверное, сейчас самое счастливое время в жизни. Во всяком случае, жизнь в полку будет для меня самым светлым воспоминанием…

Грусть находит порывами, как переменная облачность. Ночь плохая, сидим дома с накрашенными губами — обветрились. Впервые в жизни я накрасила губы! Как некрасиво!..

Сделала с Мартой четыре вылета. Это были её первые боевые вылеты. Замёрзли до костей…

Самое главное в моей жизни — партбюро приняло меня четвёртого марта 1943 года в члены партии…

Теперь знаю, что летать могу, что со мной можно летать спокойно…

Заходит Ракобольская (начальник штаба полка): «Товарищи командиры, послушайте задачу: сегодня нашему полку выходной день». Второй раз за всё время пребывания на фронте нам дают выходной. Меня это огорчило…

Такой торжественный день — вручение гвардейских значков, и вдруг меня наградили орденом Красного Знамени. Как хорошо! Себровой и Меклин дали ордена Отечественной войны, Красное Знамя получили Санфирова и Каширина…»

— Гляжу на Венеру и словно разговариваю с Женей, — тихо сказала Вера.

Наклоняюсь к переговорной трубке, отвечаю громким шёпотом:

— Я тоже.

Голос с того света продолжает звучать:

«Как же мне хочется летать! 21-го я с удовольствием летала с Мартой. Нас выделили на полёты как старый экипаж. А всего лишь два месяца назад нам с ней был однажды отбой, потому что она была ещё молодым лётчиком!..

Да, вчера было землетрясение — два толчка, все заметили, кроме меня — я в это время делала доклад на семинаре агитаторов дивизии о литературе Отечественной войны…

На моих глазах сожгли Женю Крутову с Леной Саликовой. Женя, Женя… У меня дрожали руки и ноги, первый раз на моих глазах сгорел самолёт. Машина у меня ходила по курсу, как пьяная, но мне было не до неё.

Моя Галя (Докутович) не вернулась. Пустота, пустота в сердце. Это слишком жестоко…

Вчера, после полётов решила отвечать на письма. Сделала треугольничек, написала адрес и чувствую, что у меня глаза закрываются, так письма и не написала, заснула…

Устаю я от таких полётов сильно. Но они приносит мне удовлетворение…

Что стало с людьми, что все выдуманные драмы и трагедии прежних лет перед бессмысленным ужасом фашистского насилия! Какая ненависть кипит сейчас во мне!..

Как дорог каждой наш полк! Какое счастье быть в нём!..

До ужина прочла вслух всего «Демона» — на душе было грустно и тепло. «И будешь ты царицей мира…» Зачем мне целый мир, о дьявол? Мне нужен целый человек, но чтобы он был «самый мой». Тогда и мир будет наш…

Пишу сказку: «У самого синего моря жил-был гвардейский женский полк…

Я очень высоко ставлю звание командира Красной Армии, офицера. Ко многому обязывает это звание. Надо обратить на себя внимание и даже в мелочах помнить о достоинстве офицера…

В который раз перечитывала «Как закалялась сталь». «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества…» Раньше я не думала о конце этих слов: «И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать её. Надо спешить жить. Жить — в самом высоком, в самом святом смысле этого слова»…

Два часа назад нам торжественно вручили погоны. Я их сейчас примеряла перед зеркалом. Велики. У меня ведь плечи узкие. Попробую где-нибудь обменять эти погоны на маленькие, а то они шире плеч».

И последняя запись в дневнике от 29 марта 1944 года, в которой идёт речь о похоронах Таси Володиной и Ани Бондаревой:

«Вчера была похоронная погода: дождь целый день и вечер. Девушек похоронили под звуки оркестра и салюта из двадцати винтовок».

Ах, Женя, Женя, ты действительно спешила жить в самом святом смысле этого слова. Как, впрочем, и весь наш полк.

На фюзеляжах самолётов надписи: «Мстим за подруг!», «За Женю Рудневу и Пашу Прокофьеву!»

Керченский пролив не узнать — он нежно-голубого цвета, только что не поёт. Как красивы небеса и море, и как уныла земля…

Позавтракали, провели разбор полётов. За одну ночь — почти двести боевых вылетов! Бершанская предупредила: надо готовиться к перебазированию на новый, крымский аэродром.

Спать не хотелось, ноги сами привели меня к могилам Володиной и Бондаревой. В который раз представила себе одинокий самолёт, унесённый ветром на середину моря, накрытого бескрайней, плотной пеленой тумана. Наверно, девушки не раз снижались и, разглядев внизу, совсем близко тёмные гребни волн, снова набирали высоту. Бензина становилось всё меньше, угасала надежда на спасение. О ком, о чём они думали?.. На последних каплях бензина всё же дотянули до берега, конечно, обрадовались, все страхи остались позади и… удар.

«Три часа полёта в беспросветной мгле были для них, как вечность, — размышляла я, глядя на могильные холмики. — Лучше сгореть, как Руднева и Прокофьева. Одно горькое утешение: спят в родной земле. Когда-нибудь придут сюда их отцы, матери, подруги, возложат цветы, поплачут. И вечно благодарные дети — одно поколение за другим».

За спиной послышались шаги — подошла Лейла.

— Хоть бы одно маленькое дерево, — вздохнув, сказала она.

— Твой любимый кипарис? — спросила я, обнимая её одной рукой.

— Да… Не хотела бы я лежать в такой, открытой всем ветрам, могиле. Неуютно.

«Это всё же лучше, чем морское дно», — подумала я, вслух сказала:

— Придёт время, появятся и деревья, и красивые памятники. Из бронзы и мрамора.

— Да, они это заслужили. — Лейла огляделась — Сколько их уже, этих могил. И в каждой похоронена какая-то часть наших надежд.

— А сколько праха просто развеяно по ветру, — сказала я. — Пойдём отсюда, стоим, как две плакальщицы, причитаем. Ведь погибшие предпочли бы видеть нас жизнерадостными, счастливыми, правда?

— Увидят — после Победы…

Мы направились к морю, но и оно не радовало нас. Солнечная дорожка, бегущая за горизонт, ослепляла. Лучше бы шторм, брызги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: