Я не хочу, чтобы меня сожгли.
Не превратится кровь земная в дым.
Не превратится в пепел плоть земли.
Уйду на небо облаком седым.
Уйду на небо, стар и седовлас…
Войду в его базарные ряды.
– Почем, – спрошу, – у Бога нынче квас,
У Господа спрошу: – Теперь куды?..
Хочу, чтобы на небе был большак
И чтобы по простору большака
Брела моя сермяжная душа
Блаженного седого дурака.
И если только хлеба каравай
Окажется в худой моей суме,
«Да, Господи, – скажу я, – это рай,
И рай такой, какой был на земле…»
БЛАЖЕННЫЙ
Все равно меня Бог в этом мире бездомном отыщет,
Даже если забьют мне в могилу осиновый кол…
Не увидите вы, как Спаситель бредет по кладбищу,
Не увидите, как обнимает могильный он холм.
– О Господь, ты пришел слишком поздно, а кажется – рано,
Как я ждал тебя, как истомился в дороге земной…
Понемногу землей заживилась смертельная рана,
Понемногу и сам становлюсь я могильной землей.
Ничего не сберег я, Господь, этой горькою ночью,
Все досталось моей непутевой подруге – беде…
Но в лохмотьях души я сберег тебе сердца комочек,
Золотишко мое, то, что я утаил от людей.
…Били в душу мою так, что даже на вздох не осталось,
У живых на виду я стоял, и постыл, и разут…
Ну а все-таки я утаил для тебя эту малость,
Золотишко мое, неразменную эту слезу.
…Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий,
Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв…
Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище,
Там, где крест от слезы – от твоей, от моей ли – намок.
Вот и будет вдвоем веселее поэту и Богу…
Что за чудо – поэт, что за чудо – замызганный Бог…
На кладбище в ночи обнимаются двое убогих,
Не поймешь по приметам, а кто же тут больше убог.
Воскресшие из мертвых не брезгливы.
Свободные от помыслов и бед,
Они чуть-чуть, как в детстве, сиротливы
В своей переменившейся судьбе.
Вот мать; ее постигла та же участь –
Пропел ей смертный каменный рожок…
Испытанная бедами живучесть
В певучий рассыпается песок.
Вот мать; в ее улыбке меньше грусти;
Ведь тот, кто мертв, он сызнова дитя,
И в скучном местечковом захолустье
Мы разбрелись по дням, как по гостям.
Нас узнают, как узнавали б тени,
Как бы узнав и снова не узнав…
Как после маеты землетрясенья,
У нас у всех бездомные глаза.
Но почему отец во всем судейском?
На то и милость, Господи, твоя:
Он, облеченный даром чудодейства,
Кладет ладонь на кривду бытия.
А впрочем, он кладет ладонь на темя –
И я седею, голову клоня
В какое-то немыслимое время,
Где ни отца, ни мира, ни меня.
О, сухо каменеющие лики!
…Смятение под маской затая,
Воскресшие из мертвых безъязыки,
Как безъязыка тайна бытия.
Всегда был наперсником смерти,
Всегда был ее оруженосцем,
Но старательно обходил муравья,
Не трогал букашки,
Бранил кошку –
Не за пристрастье к птичьим руладам,
А за острые когти.
Смертью называл все, что попадалось на глаза,
Отмахивался от жизни ( – жужжит, как муха! – ),
Смерть внушает больше доверия.
Мертвая женщина благосклонней к навязчивым поцелуям,
Чем госпожа N или гражданка NN с курносым носом.
(Курносый нос – а может быть, ноктюрн женской
взбалмошности?..)
Я часто забываю, кто я, ребенок или старик, –
Но ведь дети не кряхтят в отхожем месте,
А старики не рисуют цветными карандашами.
Как много вещей хотел бы я нарисовать –
И маму, розовощекую, как кукла,
И куклу, печальную, как мама.
И еще мне кажется, что кто-то рисует меня,
Но рисунок получился неудачным,
Вот отчего лицо мое заштриховано морщинами.
Но я мечтаю распустить их (морщины) как старую фуфайку, –
Какой славный моток оказался в руках у дедушки,
А дедушке восемь лет,
А котенок и вовсе не имеет возраста,
Он так же вечен, как детство и старческая улыбка, –
Ну так чего же ты ждешь,
Отдай моток пестрому котенку,
Уж он-то знает, как им распорядиться,
А позже ты будешь искать и шарить по всем углам –
Где мои нитки, где мое детство,
где мой котенок?..