Прохладный ласковый ветер повеял в лицо, и я невольно опустил руки.
Я стоял на высокой зубчатой стене.
Позади вздымалась серая громада замка. В кровавом зареве заката зловещим глянцем пламенели круглые окна башен, и острые шпицы глубоко вонзались в горевшее пурпуром небо.
Я без удивления смотрел вперёд, где протянулась застывшая водная лента и широко раскинулся зелёный простор.
Жёлтым узором змеилась на нём уходящая в даль дорога, и чёрная гряда лесов замыкала линию горизонта.
Звук рога, протяжный и печальный, пронёсся над равниной…
Через минуту ко мне подошёл седобородый оруженосец и, склонившись, подал свиток пергамента с зелёной восковой печатью.
«Он посылает тебе это письмо, повелитель».
Я быстро сорвал золотой шнур. Перед глазами запрыгали ненавистные насмешливые строки… Вся кровь прилила к лицу.
«Проклятый карлик… сдаться… отдать её… лучше десять раз умереть…».
Я разорвал пергамент и швырнул его вниз со стены.
Белые клочья, тихо кружась, медленно падали в полный водою ров, где сиротливо белела на свинцовом стекле одинокая кувшинка с широко раскинутыми листами.
«Посол ожидает ответа, повелитель».
«Пусть он передаст своему господину: двоим нам тесно на свете.
Я объявляю ему борьбу на жизнь и на смерть. Мой меч обнажён, и я вложу его не ранее, чем он напьётся его кровью».
С поклоном ушёл старый оруженосец, и скоро рог, заунывный и грозный, возвестил об отъезде посла.
Сзади зазвучали шаги. Я обернулся и увидел моего друга — того, с кем глядели мы долгие ночи в красные глаза огня.
Он был в серебряных латах, но без шлема. Усталая грусть была разлита в этой бледной голове, голове сатира, и в багряных отсветах заката его лицо было бледно бледностью мрамора.
«Ты приехал! — воскликнул я… — Ты не покинешь меня?»
«Я умру с тобой», — сказал он односложно, и мы пошли рядом по стене.
«И с ней…» — добавил он, глядя туда, где сквозь открытое окно виделось белое платье и золотые волны волос.
Сердце сжималось знакомой печалью. Последний луч чуть золотил тонкие иглы башен. Но стены и окна уже тонули в прозрачном сумраке, и тем более ясно и до странности отчётливо рисовался мертвенный очерк его головы с острым профилем и глубоко сидящими глазами.
И вот опять глядят на меня привычные стены комнаты и ряды книг на полках, и груды бумаг, и потухшие серые угли.
Снова идёт обычная, размерная, как будто не прерывавшаяся жизнь, и скучающий маятник покорно и тупо отсчитывает мгновенья.
Я вижу людей, я спрашиваю и отвечаю, я говорю им то, чего они ждут от меня, и они смотрят на меня спокойно и думают, что я делаю нужное для них отмежёванное мне дело.
Я не сказал им ничего… Но я ничего не забыл.
Однажды я встретил моего бледного друга. Он стоял и что-то устало объяснял маленькому юркому человеку с бегающими глазами, а тот, перебивая его, азартно махал руками, хватал его за пуговицы и брызгал слюной.
Проходя, я молча пожал ему руку. Глаза наши встретились, и я понял, что он тоже не забыл ничего.
В один из вечеров, едва закрылась за мной дверь моей комнаты и я, усевшись в кресло у камина, протянул руку за щипцами, чтобы поправить угли, меч звякнул у меня в руке, и вот уже седобородый оруженосец стоял передо мною, помогая мне одеться.
«Ты говоришь, что гонцы перехвачены», — продолжал я начатый разговор.
«Да, господин. Горбун велел надеть их головы на колья, и их только что носили с хохотом под нашими стенами».
Я побледнел от ярости.
«Пусть всадники будут готовы немедленно. Я сам поведу их».
«Ты приказал, повелитель…» — склонился оруженосец.
Он удалился, а я пошёл в капеллу, где молилась она, — та, кого я любил.
Я шёл по длинным сумрачным коридорам. Темнота висела в углах. Под тяжёлыми шагами откликались звонкие плиты, и смутные отголоски рождались вокруг и таяли в дальних поворотах.
Когда я вошёл, алтарь утопал в полумраке. Тускло сверкали трубы органа. Чуть рисовались на стенах строгие лики, и вершины порфировых колонн терялись под высокими сводами.
Только узкая полоса солнечного света, пронизав расписное стекло, зажигала струистым блеском золотые волосы склонённой женщины и дробилась водопадом алмазов на серебряных латах стоявшего рядом воина. Но голова его была в тени, и лицо с острым профилем было, как всегда, неподвижно и бледно.
Когда мы вышли, нас ожидал отряд всадников, закованных в сталь.
С грохотом опустился подъёмный мост. Завизжали ржавые цепи. Раздался дробный стук копыт. Жалобно и злобно крикнула труба.
И вот мы мчались по равнине туда, где вдали сверкали на солнце латы, реяли знамёна и густыми волнами клубилась пыль. Мой бледный друг и я скакали рядом.
Он был без шлема.
Ветер развевал его волоса, и глаза глядели вперёд, не мигая.
Когда мы вернулись после утренней вылазки, и я, окровавленный и усталый, снимая на ходу меч, переступил порог своей опочивальни, разом встали кругом стены моей обычной комнаты, и оглушительно-долгий звонок заставил меня бросить поспешно железные щипцы, которыми я размешивал угли, и идти отпирать уже давно ожидавшему почтальону.
Дни проходили.
И так, чередуясь в моём сознании и сплетаясь двойной глубиной, шла моя жизнь…
Родные говорили, что я исхудал и болен. Они уверяли, что это — усталость, что надо бросить на время дела и поехать отдыхать к морю.
А замок томился в осаде. Ненавистный карлик окружил его железным кольцом. Запасы таяли, и с каждым днём всё угрюмее становился старый оруженосец, и всё дольше оставалась склонённой перед алтарём женщина с золотыми волосами.
Я помню всё и не удивляюсь ничему.
Я помню ожесточённый бой, где погиб, сражаясь один с двадцатью, мой бледный товарищ.
Я помню, как я нагнулся над умирающим другом, и моё ухо приняло чуть слышный шёпот: «Хорошо умирать за тебя… и за неё…».
И когда мы привезли в замок его тело, я помню, как горестно рыдала женщина с золотыми волосами над тем, кто любил её бескорыстной и чистой любовью.
И чему было мне удивляться, когда однажды, выйдя утром из дома и дорогой просматривая газету, я увидел имя моего бледного друга в траурной рамке с известием, что он «волею Божьей скоропостижно скончался».
Я был недолго у его гроба. На наголовье из белой парчи отчётливо рисовался мертвенный очерк его головы с острым профилем и глубоко сидящими глазами.
У гроба плакала худая прекрасная дама. Это была его жена.
Но у меня не было слёз для бледного друга. — Его я оплакал раньше, и в серебряных латах он был и мёртвым красивее, чем в этой чёрной одежде.
А когда я вернулся оттуда и, заперев дверь комнаты, разом увидел перед собой уходящие в сумрак своды, и мою шею обвили исхудалые женские руки, и золотая волна волос скатилась на мою грудь, моё решение было принято…
Я помню последнюю отчаянную схватку. Удары мечей о мечи… Треск ломающихся копий… Глухой стук прорубаемых лат… Стоны и проклятия… Предсмертные хрипы… Коней, грызущих друг друга… Тела, коченеющие в смертельных объятьях.
Я помню, как я бился один со многими и как упал, обессиленный…
А потом… тюрьма… связанные руки… Жёсткая солома на камнях.
И снова постель в моей комнате. Ровно горит лампа под зелёным абажуром. Доктор готовит питьё, а сестра мерно и неторопливо читает книгу. Это «Баллада» о страданиях узника.
И порой я тихо смеюсь, и доктор глядит на меня с тревожным вопросом…
И вот уже опять нет комнаты, и нет зелёного абажура, и нет тревожных озабоченных лиц, и надо мной опять нависли угрюмые своды, и за окном чуть слышны монотонные оклики часовых.
Я хорошо помню тот день, когда меня привели к моему победителю.
В огромном зале, на возвышении, сидел он на троне — ненавистный горбун, одетый в золото. Его горб противно топырился под мантией из горностая, и змеиные глаза горели кровавым блеском, как карбункулы в его короне.