Александр Довженко
Ночь перед боем
— Товарищ командир! Завтра вы поведете нас в бой. Мы все вот тут — и старики, что по полгоду на войне, и молодые, вроде Овчаренко, что идут в бой впервые, все мы знаем, что завтра бой будет горячий, и кое-кто из нас, конечно, погибнет. Правду я говорю?
Иван Дробот, молодой танкист с чрезвычайно приятным и скромным лицом, волновался.
— Правду, — ответил просто и спокойно Герой Советского Союза, знаменитый их командир Петро Колодуб. — Продолжайте, Дробот, что вы хотели сказать перед боем.
— Я хотел спросить вас, хотя о вас пишут во всех газетах и на собраниях говорят, как о человеке бесстрашном и неутомимом, хоть вы на вид, извините, такой маленький и не очень как будто здоровый, так вот, откуда оно у вас берется все это, что говорят, и сами мы знаем, что вы из любого пекла выходите победителем; так вот, что вы за человек такой, скажите нам неофициально, как будто мы и не на войне совсем. Где ваш не боевой, а, как бы сказать, внутренний секрет? Может, я не так высказался, извините.
Дробот покраснел от своего долгого и путанного вопроса. Ему казалось, что он неясно выразился, и это его совсем расстроило.
— Нет, хорошо, Дробот. Вы прекрасно и тонко высказали свою мысль, и я с большой охотой вам отвечу, тем более, что и секрет такой у меня, действительно, есть.
Все бойцы и командиры, а их было в землянке человек тридцать, задвигались и, расположившись для долгого и приятного слушания, притихли. Командир умел рассказывать. Они были добрые бойцы, и Петро Колодуб любил их. Отложив на походный столик трубку, он немного выждал, пока стало совсем тихо.
— Это было на Десне, — начал знаменитый капитан, улыбнувшись. — Да... Одним словом, самый обыкновенный наш украинский дед-рыбалка перевернул мне тогда всю душу.
Кто из бойцов, познавших всю тяжесть прошлогоднего немецкого вторжения, забудет этого деда? Помните осень? Что ни река, то и драма, то и перевозчики-деды, словно добрые речные духи. Они были смелые, эти деды, суровые и не боялись смерти. Кое-кто сказал бы, что они не любили нас на переправах. Иной раз их нелюбовь к нам, ну, прямо-таки не знала границ. Было такое?
— Было, — вздохнули в землянке.
— Ну, так вот, слушайте.
Капитан Колодуб подобрал под себя ноги, — это была его любимая поза с пастушеского детства, — и, упершись руками в колени, посмотрел на бойцов.
В землянке было накурено. Бойцы сидели в полутьме в самых разнообразных позах, прислонившись друг к другу. Все они были разные и все родные. Всех их объединяло чувство единой семьи, то незабываемое и неповторимое, что перед лицом ежедневных опасностей сближает на войне чистые сердца юношей, что остается потом у человека самым дорогим воспоминанием на всю его жизнь.
Пройдут года, заживут раны, запашутся вражьи могилы, застроятся пожарища, и многие события перепутаются в седых головах от частых воспоминаний и превратятся в рассказы, но одно останется неизменно верным и незабываемым — высокое и благородное чувство товарищества и братства всех бойцов, что уничтожили и стерли с лица земли немецкое безумие.
— Мы отходили без связи, без артиллерии, мы отступали на восток день и ночь. Вражьи клещи вот-вот должны были сомкнуться перед нами. Мы несли на плечах своих раненых товарищей, падали с ними, проклинали все на свете и шли дальше. Правду сказать, были такие, что и стрелялись в отчаянии и гордости. Были такие, что бросали оружие и с горькой бранью ползли к своим хатам, не имея духу пройти мимо.
Колодуб замолк, задумавшись.
— Нас было немного, человек пятнадцать, — сказал он, погодя. — Было несколько танкистов из разбитых танков, были пулеметчики, политработники, два бортмеханика, радист и даже один полковник без полка. Я был тогда еще командиром танка, оставшегося у немцев с пробитым мотором. А до войны я был садовником, песни пел, дивчаток любил, да, кажется, и все.
Капитан Колодуб так тепло и вместе с тем с такой иронией усмехнулся, что за ним усмехнулась вся землянка.
— Мы выбились из сил. Ноги нас уже не несли, наступала ночь. Перед нами, за селом, большая река. Многие из нас не умели плавать. А немцы были недалеко. Нам указали хату перевозчика.
— Тикаете, бисовы сыны? — спросил нас дед Платон Пивторак, выходя из сеней с веслом, сетью и деревянным черпаком. — Богато я уже вас перевез. Ой, богато, да здоровые все, да молодые, да все — перевези, да перевези... Савка! — крикнул Платон в соседнюю хатку. — Пойдем, Савка. Надо перевозить — нехай уж тикают. Га?! Пойдем, пойдем, это уже, мабуть, последние.
Савка вышел из своей хатки и смотрел на нас с притворным удивлением. Было ему лет семьдесят, если не больше. Был он маленький, с подстриженною бородкой, очень похожий на икону Николая Угодника, если бы безобразная, как коровий кизяк, кепка не лежала у него на ушах, да землистого, так сказать, цвета свитер не висел на нем, как отцовский пиджак на подростке.
За дедом Савкой из сеней вышел здоровый хлопец с двумя веслами.
— Э-г-е-е! Что-то вы, хлопцы, не той, не как его, не туда, будто, идете, — сказал дед Савка и хитро посмотрел на нас. — Одежка вот на вас новая, да и торбочки, и ремни, эге, и сами молодые, а заворачиваете неначе не туды, га?
— Пойдем, уж, довольно, — сказал Платон.
Пошли.
— Успокойтесь, лодка есть и довольно порядочная, — прошептал я нашему спутнику Борису Троянде, который все время волновался больше всех. Он не умел плавать.
— Вы думаете, они нас перевезут? По-моему, надо быть очень осторожными, — сдерживая волнение, сказал Троянда.
— Не знаю, чего они так тикают? — сказал дед Платон, идя с Савкой к реке, как будто нас тут вовсе и не было.
— Чего они так той смерти боятся? Раз уж война, так ее нечего бояться. Уж если судилась она кому, так и не сбежишь от нее никуда.
— Эге! — согласился Савка. — Уж, как говорится, ни в танке не спрячешься, ни в печи не замажешься.
— Душа не серьезная, разбалованная, — сердился Платон. — Ты возьми моего Левко. Как он на Халхин-голе тех самых, как их, бил? Всех до одного вычистил! Читал письмо? Полковник Левко Пивторак, я понимаю! А это казна-що, не люди.
Мы шли молча тропинкой в густом лозняке. Деды шли впереди с сетками и веслами, очень медленно, как на обычную рыбную ловлю, и, казалось, не обращали никакого внимания ни на орудийную стрельбу, ни на рев вражеских самолетов, — словом, весь немецкий фейерверк, что так замучил нас за последние дни тяжелого отступления, для них вовсе не существовал.
— Слушай, старик, — ты не можешь итти немножко быстрее? — обратился к Платону Троянда.
Платон не ответил.
— Слушайте, диду, вы не можете итти немножко швидче? — сдерживая себя, спросил Троянда еще раз.
— Не могу, — ответил Платон. — Чего вы такой швидкий стали, кто вас знает? Стар я уже швидко ходить. Отходил свое.
— Скажите, а где речка? Далеко речка?
— А вот и речка.
Действительно, лозняк сразу кончился, и мы вышли на чистый песчаный плес. Перед нами была тихая, широкая Десна. За рекою крутой берег, а далее вправо снова пески и лозы. За ними темные леса, а над рекою и под лесами вечернее небо, какого я никогда в жизни таким не видел.
Солнце давно уже зашло. Но его лучи еще освещали из-за горизонта верхи исполинского нагромождения туч, что надвигались с запада на все небо. Тучи были тяжелые, темно-темносиние, снизу совсем черные, а самый верх, самый венец их, почти над нашими головами написан был буйными кручеными кровавокрасными и желтыми мазками.
Величественные немые молнии воробьиной ночи полыхали меж громадами туч, почти не угасая. И все это отражалось в воде, и казалось, что мы стояли не на земле, и что реки нет, а есть межоблачный темный простор, и мы, затерянные в этом просторе, как речные песчинки.
Небо было необычайное. Природа была словно в заговоре с событиями и предупреждала нас своими грозными знаками. Рыба боялась такой ночи и бросалась на отмели у берегов. Где-то за нами, под самыми тучами, взносились, как змеи, немецкие ракеты. Было светло. Светило желтоватым отблеском зловещей короны туч. Далеко гремели орудия. Мы стояли неподвижно. Было что-то торжественное и грозное вокруг. Все приумолкли и растерялись, точно перед каким-то необыкновенным событием.