Великий князь был бледен и крайне взволнован. Голова у него тряслась, ноги слегка подгибались, когда он вышел из-за колонны.
Кое-как справившись со своим смущением, Наталья Алексеевна поспешила подойти к супругу с ласковым приветствием, протягивая ему руку. Но Павел сделал вид, будто не замечает протянутой ему руки: его мрачно сверкавшие глаза пытливо уставились на Разумовского, стоявшего в стороне в почтительной позе.
Павел Петрович подошел к нему ближе и ласково кивнул ему головой, а затем, протянув ему руку, сказал, сопровождая свои слова судорожным рукопожатием:
— Спасибо, спасибо!.. Вы любили моего отца… Спаси-сибо!..
Разумовский вспыхнул от удовольствия: в последнее время великий князь относился к нему с худо скрытой враждебностью и вечно старался найти какие-либо упущения по службе. Тем приятнее было Разумовскому встретить такую неожиданную ласку.
Но все это объяснялось очень просто. И без того склонный к мнительности и болезненной подозрительности, Павел Петрович, под влиянием ловко вставленных замечаний и намеков Кутайсова, стал присматриваться к отношениям своей супруги и Разумовского, и ему пришлось вскоре убедиться, что их тон чересчур интимен, чересчур дружествен. Мало того, они вечно искали случая и возможности остаться наедине и эту возможность использовали для горячего разговора.
О чем говорили они? Что заставляло так ярко окрашиваться бледные щеки великой княгини? Что вызывало влажный блеск взгляда обычно спокойного Разумовского?
Великий князь боялся даже сам себе ответить на эти вопросы. Но его сердце болезненно сжималось. И вот, заметив, что великая княгиня и теперь не утерпела, чтобы не свидеться с Разумовским в этой галерее, великий князь пробрался туда дверью, осторожно подкрался к ним и из-за колонны слышал, как великая княгиня спросила о Петре Третьем.
Павел Петрович, почти не помнивший отца, свято чтил его память. Не любимый Екатериной, вечно теснимый не только матерью, но и ее друзьями сердца, он возвел обожание отца в какой-то культ, и его бесконечно мучило то обстоятельство, что, с кем ни пытался он откровенно поговорить об отце, каждый только мялся и, видимо, не мог сказать о покойном хоть что-нибудь хорошее. И потому его растрогала теперь теплота, с которой Разумовский говорил о его отце, негодование, с которым он указывал на бюсты людей, погубивших его!
В этот момент дверь на галерею с шумом распахнулась и к великой княгине подбежала графиня Браницкая, статс-дама императрицы.
— Бога ради, разве это возможно, ваше императорское высочество? — воскликнула она, задыхаясь от быстрых Движений. — Государыня императрица уже давно заметила ваше отсутствие и еще во время разговора с Паниным метала молнии по всем сторонам, разыскивая ваше высочество. Ее величество не переносит, чтобы на парадных приемах кто-нибудь из лиц свиты уходил, так как это лишает круг ее величества особого блеска. Теперь императрица кончила разговор с Паниным, и я заклинаю ваше высочество, не медля ни минуты, поспешить вместе с вашим супругом в зал!
Наталья Алексеевна сильно перепугалась: отношения с императрицей и без того все ухудшались. Она взглядом поблагодарила Браницкую и с робким ожиданием повернулась к великому князю.
Графиня Браницкая полюбила великую княгиню с того самого дня, когда та упала на торжественном приеме у подножия трона. Браницкая всеми силами старалась сгладить все шероховатости отношений императрицы и великой княгини и по возможности облегчить жизнь великой княгини. Браницкой до известной степени удавалось это, и не только потому, что Екатерина любила ее, а также в силу особой, свойственной только Браницкой, грациозной дерзости: графиня решалась иногда на такие выходки перед императрицей, которые не сошли бы с рук никому другому. Но она проделывала все с такой обольстительной, с такой чарующей улыбкой, с такими мягкими, кошачьими ужимками, что на нее не сердились.
Так и теперь она проявляла довольно смелую энергию, которую едва ли мог позволить себе кто-нибудь другой, кроме нее. Заметив, что великий князь, погруженный в мрачную задумчивость, продолжает не замечать своей супруги, она подошла к нему, схватила за руку, вложила в его руку руку великой княгини и сказала:
— Вот так! А теперь торопитесь, ваши высочества!
Великий князь улыбнулся Браницкой и повел супругу в зал. При входе Наталья Алексеевна прямо встретилась с гневным взором императрицы. Сколько мрачной угрозы было в этом взоре!
Церемониал занимания мест за обеденным столом, совершавшийся по строгому, заранее обдуманному и утвержденному императрицей плану, облегчил томительное, неприятное положение обеих женщин. Вскоре в шумных восторгах и льстивых заискиваниях придворных, в ребячливых выходках Потемкина императрица на время забыла обо всем…
XIII
Прошло много времени, а императрица все еще не приступила к выполнению задуманного ею плана грандиозного праздника.
На совещаниях у императрицы, посвященных обсуждению этого плана, почти все министры придумывали каждый раз все новые и новые затруднения, так как их пугала колоссальная стоимость устройства празднества, особенно теперь, когда турецкая война, пугачевщина и чумное бедствие сильно опустошили казну. Но Потемкин, которому был прямой расчет поддержать императрицу в ее капризе, всецело присоединился к ее плану, и мнение этого случайно всплывшего на придворную поверхность политического пузыря взяло верх над основательными возражениями разумных, поседевших в управлении страною министров.
Екатерина поручила Потемкину главное руководство устройством празднества, и Потемкин с кипучей энергией отдался этому делу: ленивый и беспечный, он понимал, что блестящее выполнение императорского каприза сделает для его карьеры больше, чем десять мудрых государственно полезных проектов, а потому отбросил свою холостяцкую лень.
Но его энергии пришлось выдержать тяжелое испытание. Императрица, чувствовавшая нестерпимый зуд творчества, хотела сначала написать пьесу, в которой предполагалось выразить все великие планы, все надежды на окончательный разгром турок и восстановление Византии. Она посвящала этому труду все свободное время, и Потемкин должен был прослушивать отдельные сцены и подавать суждение по поводу разных, предлагаемых царственной поэтессой вариантов.
А там явилась и новая задержка.
В Москве был казнен Емельян Пугачев.
Пугачев был раскольником, а раскол издавна свил себе в Москве прочное гнездо. И вот раскольники принялись мутить народные массы, восстанавливать их против «еретички» и «слуги антихристовой». Императрице дали знать, что теперь ее приезда Москву небезопасен. Приходилось откладывать и ждать.
Наконец наступило некоторое успокоение умов, и день выезда был назначен. В ясное, морозное утро пышный поезд отправился по Московскому шоссе. В одной из карет ехала императрица с Потемкиным, две кареты были отведены под образа, которые предполагалось раздавать по всем встреченным на пути церквам. Самый большой образ предназначался для Москвы.
Исполнение давнишнего желания, чудное солнечное утро, присутствие Потемкина — все радовало императрицу, и она уже давно не была в таком хорошем расположении духа. Тем более ее сердило, что Потемкин был мрачен и задумчив.
— Послушай, Григорий! — не выдержала она наконец. — Что, ты мне назло, что ли, портишь кислой рожей все удовольствие?
Потемкин вздрогнул, словно проснувшись от глубокого сна. Заметив, что императрица серьезно готова рассердиться, он состроил самое умильное выражение на лице и вкрадчиво сказал, взяв ее за руку:
— Не сердись, Катюша, только не сердись! Ты спроси сначала, почему я задумчив!
Императрица не могла сердиться, и самое мрачное настроение сменялось у нее веселой улыбкой, когда Потемкин вкрадчивым тоном провинившегося ребенка называл ее «Катюшей» или «Катенькой». Так и теперь она сразу расцвела и, погладив его по щеке, сказала:
— Ох уж ты мне баловень! Ну, выкладывай душу!