Боярышне было трудно избежать «недреманного ока» своей мамушки, которая буквально глаз с нее не спускала. Но княжна любила искренне, горячо и, конечно, провела мамушку. Как только в воздухе запахло весной, как только ночи стали теплее, княжна Ольга, накинув на головку платок, выбегала, когда в доме все затихало, к заветному тыну в самой отдаленной и запущенной части сада и там до зари ворковала с тем, кому отдала навек свое девичье, не тронутое еще любовью, сердце.
Леон давно и думать забыл о том времени, когда его чуть было не опутали лживые да коварные женские сети. он перестал бывать у боярыни Хитрово и тяготился, когда она звала его, видимо радуясь даже его насильственному присутствию. Лучистые глаза и бледное личико девушки заполонили его окончательно; он только одну думушку и думал: как бы освободить свою Олюшку от ненавистного ей брака со старым Черкасским и самому жениться на ней.
— Скажу я все царевне, — проговорил Леон, когда девушка затихла под его поцелуями. — Может, и поможет нам.
— Ты говорил, слаба она, не вольна ни в чем… Какая же помощница?
— Так–то так, а попытать надо. Сказывали, что она скоро царю показываться будет. Боярыня Хитрово просила… Что ты, моя любушка, что всколыхнулась так?
— Что–то не люблю я боярыни твоей, — смутившись, ответила девушка.
— Разве слыхала что? — спросил, вспыхнув, Леон.
— Ничего не слыхала, а сама смекнула. Ты… всегда полымем загоришься, как только о ней вспомянешь… И еще… Намедни она была у нас, завела беседу с батюшкой; батюшка твою царевну помянул, потом усмехнулся и твое имя назвал. Боярыня вся румянцем зарделась, очи у нее заблестели, и сердито так глянула она на меня. Батюшка меня выслал из покоя. За дверями слышала я уже батюшкины речи: «Аль грузинский князек красы твоей не учуял?» И засмеялся батюшка, нехорошо таково засмеялся.
— Ну, а ты? — нетерпеливо теребя свой черный ус, спросил ее Леон.
— Я убежала к себе в горенку, заплакала, а потом встала пред образами и стала за тебя Богу молиться.
— Молиться за меня? Зачем же? — удивился князь.
— Ты, видно, боярыни Хитрово не знаешь, — грустно улыбнулась Ольга. — Лютая ведь она! Если любила тебя — вовек тебе не простит издевки над нею.
— Да разве я ведал о ее любви? — рассердился князь.
— Не ведал, милый? Правду говоришь? — прильнула девушка к его лицу холодной щекой и пытливо глянула ему в глаза.
— Богом клянусь, не ведал! Правда, было время… красота ее опутала было меня, но устоял я пред этим искушением. Ангел Божий раз предстал глазам моим: в окне увидел я чистую деву…
— Молчи, молчи, ненаглядный мой! — закрывая ладонью ему рот, зашептала девушка, улыбаясь счастливой улыбкой.
— И с той поры забыл я ее, эту вашу боярыню! Души моей уже не смущает ее образ лукавый, и не страшна она мне! Вот только тебя бы мне украсть отсюда… Ну, когда же ты царю предстанешь? Помнишь, говорила мне, что царь…
— Пришел приказ от царя мне к нему явиться, да батюшка, видно, задарил кого–либо, не шлют за мною.
— А свадьба когда же?
— Ждут, видно, как царь на богомолье уедет, и… и… — голос девушки оборвался. — Не пойду я с постылым под венец! Руки на себя наложу, а за него, старого, не пойду!
— Постой, не тоскуй! — прошептал князь Леон. — Я кое–что придумал. Говорят, боярин Ртищев — хорошей души человек; я пойду к нему и защиты для тебя попрошу.
— Пустое, милый!.. — печально произнесла княжна. — Над моей головушкой только батюшка во всем волен.
— Ну, выкраду я тебя, — пылко вскрикнул юноша. Девушка печально покачала головой:
— Не безымянная я какая, чтобы на такое дело пойти; рода своего не осрамлю на веки веков, матушки своей любимой под беду не подведу! Измыкает свой гнев на ней отец–то, а она и так… страстотерпица!
— Так хорошо же, сам я сведаюсь с твоим злодеем! У меня с ним к тому и счеты еще не прикончены. Кинжала моего он до сей поры не отдает, посланному моему ответил, что кинжал отдаст, когда «брюхо мне вспорет!».
У Ольги вырвался слабый стон; она закрыла лицо руками, и ее ноги стали подгибаться.
Однако Леон сильной рукой поддержал девушку:
— Не пугайся, Олюшка моя; не дождаться князю этой радости. Вот явлюсь я к нему, и тебя, и кинжал от него потребую. В честном бою и порешим, кому из нас владеть тобой.
— Ой, Левонушка, убьет он тебя — я не жилица на этом свете! В омут головой, да и все тут!
— Полно, Олюшка, не осилить ему меня! Хотя и грузен, и свиреп князь, да я моложе и куда ловче его.
— Нет, не ходи к нему, погоди еще денек, может, меня к царю позовут. Пойду уж я… попрошу боярыню Хитрово, она замолвит за меня словечко. Ведь не ведает она, что люб ты мне?
— Хорошо, поди, проси, а я тем временем все–таки побываю у Ртищева.
— Ну, прощай, радость моя, сокол мой ясный! Закалякались мы с тобой, неравно кто спохватится! Прощай же!
Молодые люди нежно посмотрели друг другу в глаза, но поцеловаться при ярком свете солнца застыдились, и только Леон крепко сжал холодную руку девушки.
— Придешь ужо? — спросил он ее шепотом.
— Приду! — шепнула Ольга и скользнула в густую чащу парка, где скоро исчезла из глаз пристально следившего за нею князя.
Он поправил свою папаху, глубоко вздохнул и зашагал по направлению к Кремлю.
Как только фигура грузина скрылась вдали, из–за угла вышла закутанная в платок женщина и, посмотрев в глубину сада, покачала головой.
— Вот оно что! Наш–то князинька услаждается с княжной–недотрогой… в жениха и невесту дети играют… А боярышня–то вот по ком изнывает! Вот, значит, и пригодилась старая Архиповна! Сослужу службу, незачем и гадалок–то пытать: все выложу как на ладошке. Увидит сокол мой, что я денно и нощно о нем помышляю — опять Архиповну к себе и приблизит. А девушка–то? Ну, да пусть другого кого ищет. Сем–ка я пойду да все Марфушке расскажу: пусть совет мне подаст…
Так размышляла ключница боярина Черкасского, идя к гадалке Марфуше, чтобы доложить ей обо всем том, что она слышала и видела у садового тына большого дома Пронского.
А вскоре после этого и боярыне Хитрово довелось узнать большую новость.
— Так, сказываешь, будто полячка та умерла? — спросила она мамушку Анфису Федосеевну, притащившуюся к ней с печальною новостью.
— Умерла, родимая, умерла. Вот я Ваську привела, расспроси–ка его.
— Приведи! — приказала боярыня.
Ковыляя и тяжело вздыхая, поплелась Анфиса из комнаты, а Елена Дмитриевна беспокойно заходила по горнице. Ее прекрасные, лазоревые глаза потеряли свой обычный задорный блеск и смотрели как–то устало и мрачно; вокруг них легли темные круги — свидетели ее бессонных, тяжелых ночей. Лицо похудело и побледнело, обычная надменность и презрение ко всем сменились выражением какой–то внутренней борьбы и страданий, которые явственно проступали наружу. До боли закусывала она иногда свои воспаленные губы, и подавленный стон то и дело вырывался из ее груди, выдавая бушевавшую в ней бурю, которая подтачивала ее существование.
Анфиса вошла с Васькой.
— Княжна Ванда умерла? — обернувшись к нему, спросила Елена Дмитриевна.
— Скончалася, голубушка, скончалася! — жалобно начал Васька. — Как засек боярин наш Ефрема Тихоныча до смерти, боярин страшно строг стал к затворнице, сам за нею ходил, есть ей носил, и никто, кроме него, и не видел ее.
— А ты откуда узнал о княжне, ее заточении и о прочем?
— Да как же, матушка–боярыня? Еще покойный Ефрем Тихоныч мне сказывал о том; все вызволить хотел княжну из подземелья, к твоей милости вот Анфису Федосеевну подсылал.
— Где уж боярыне о таких делах мыслить, своих не оберется! — с печальным укором произнесла Федосеевна.
Этот укор больно отозвался в сердце гордой боярыни. Она ласково положила свою руку на плечо старушки и виновато проговорила:
— Прости, мамушка! Много раз ты меня просила за ту бедную княжну, а мне все не было времени о ней подумать…