Скрипач ел и пил торопливо. Руки его дрожали. Насытившись, он вытер проступившие на лбу капли серым мятым платком, поправил на себе одежду, пригладил волосы. Взгляд его сделался спокойным, движения утратили суетливость. Он достал из футляра скрипку, вскинул к плечу, несколько минут настраивался, подкручивал смычок. И — заиграл. Чисто и нежно.

На голос скрипки стали возвращаться товарищи.

Что за власть у музыки… Она помогает забыть тяготы идущей жизни, доносит из прошлого светлые образы, рождает мечты и надежды; она воспламеняет и бросает в слезы, согревает душу и опустошает… В ней дрожат звезды, поднимаются травы, трещат клювами аисты, гудят таежные дебри; дивчины водят хороводы, матери баюкают детей, а по грязным трактам текут кандальные звоны; в ней слышится надорванное дыхание работы и беспечпость забав… Все сливается в единой мелодии. Она то нарастает, то уходит в бескрайние просторы, теряется там, и нет сил охватить сознанием все, что с нею связано постичь ее глубину до конца…

Ульянов подпер рукою подбородок, ушел в себя. Мечтательно откинула назад голову Надежда Констаптиповна. Сильвин и Ванеев устроились спина к спине: они могут ссориться, но это ненадолго. Обнялись Невзоровы и Якубова. Зачарованно замерла Баранская. И только Михаил Названов задумчиво жевал пирог.

Не прерывая игры, скрипач менял мелодию, переходя от грусти к веселости, от бурного взлета к тихой задушевности.

Уловив знакомое, Кржижановский стал напевать:

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бед погребено.

Скрипач тут же настроился па его голос. Песня окрепла, сделалась общей.

Смело, братья! Ветром полный
Парус мой направил я;
Полетит по скользким волнам
Быстрокрылая ладья/

За «Пловцом» Языкова, естественно, последовала рылеевская дума о Ермаке. Потом Петр завел «Реве та стогне Днипр широкий…» Тараса Шевчепко. Его с готовностью поддержала Крупская, в детстве жившая в Малороссии, любившая ее.

От песен перешли к пляскам. Тут Петр и совсем почувствовал себя в родной стихии. В него будто черт вселился. Сдвинув столы в угол, он пустился по комнате гопаком. Какие только коленца не выделывал, каких только прыжков с пришлепами не совершал… Он и сам чувствовал, что пляшет мастерски, как никогда, что ему все удается, все по силам, и от этого распалялся еще больше.

Пробовали было переплясать его Старков и Кржижановский, но быстро выдохлись. Тогда на круг вышел Названов. Он не плясал, а скорее ходил возле, притопывая, меланхолически раскачиваясь, делая смешные ужимки. Но и он скоро устал.

А Петр все не унимался.

— Ну и здоров же ты, Петро! — восхищенно сказал Глеб, когда Петр наконец остановился. — Никакая усталость тебя не берет!

— Это точно, — не стал отказываться Петр. — Что есть, то есть, — и неожиданно для самого себя похвастался: — Меня поломать трудно. Батьку моего не поломали, меня и подавно!.. Я не подведу. Как бы там дело ни повернулось…

Ульянов с чувством пожал ему руку:

— Мы знаем, Петр Кузьмич.

6

Петербург знаменит гриппной лихоманкой. С особой силой она свирепствует в конце февраля — начале марта. Вот и теперь подошло ее время.

Плачет серое небо, блестят крыши, киснут улицы. Солнце заметно окрепло. Появились ласточки. Отодвинулись сумерки. Воздух наполнился болотной разъедающей сыростью. И сразу выстроились у больницы очереди. Те, кого не взял холод зимы, сломались от весенней, переходящей от человека к человеку трясучки.

Все чаще в уличных разговорах стал поминаться Ирод в ею двенадцать сестер. Самые опасные среди них — желтуха, бледнуха, трепуха, гнетуха, знобуха и, конечное дело, кумоха. Не зря говорят: с ворчливою кумой не напрощаешься. Сначала от нее заболевают голова и горло, потом воспаляется кровь. В городе появилась именно кумоха.

У простого люда ото всех хворей одно лечение: наешься луку, ступай в баню, натрись хреном, запей квасом, а ежели большая глотка — испей водки… Только баня не может перешибить кумоху, напротив, она укрепляет и разносит ее. Да и водка вызывает не обычное, а какое-та обморочное опьянение.

Доктора именуют гриппную болезнь па итальянский мапер — инфлуэнцей. А все равно — тот же насморк и кашель с лихорадкой, повальное поражение слизистых оболочок.

Людям плохо, многие сгорают в подвальных углах на грязных тряпках, без призора, безвестно. А в торговых рядах оживление: появилась новинка — широкое, свободно пошитое платье наподобие капота; с серебристым шитьем для дам, с украшением из пуговиц для господ. Называется оно — робе де ипфлуэнца. Спрос на него у сытой пуб лики немалый; хочется ей покрасоваться, понасмешничать и над болезнью, и над страхами, ею вызванными…

С Ульяновым Петр увиделся на следующий день после поездки в Лесной институт. Обложившись книгами, будто крепостные стены воздвигнув, Владимир Ильич, по обыкновению своему, работал в Публичной библиотеке. По голосу, по глазам чувствовалось, однако, что ему неможется.

— Просквозило? — обеспокоился Петр.

— Пустяки, — ответил Ульянов. — По этой части домашняя медицина накопила весьма простой и действенный опыт: горячий чай с малиновым вареньем, согревания ног, общее тепло. Дня через два и следов не останется!

Но на этот раз домашняя медицина не помогла: за улучшением последовал новый приступ болезни.

Первым об этом узнал Сильвин. Человек он компанейский, привык бывать у товарищей запросто — и с делом, и без оного. Другие боятся показаться навязчивыми, непрошеными, помнят наставления Радчеяко о необходимости беречься от сыскного глаза, — а у Михаила на все свои представления, он сам знает, что ему следует, а чего не следует делать. С особым постоянством ходит он в Большой Казачий переулок к Ульянову — поделиться текущими мыслями и настроением, пофилософствовать за чашкой чая на самые разные темы. И деликатный Владимир Ильич откладывает работу, терпеливо разговаривает… После переезда в Царское Село Сильвин стал реже бывать у него, но зато теперь его появления стали напоминать визиты близкого родственника, живущего за тридевять земель и чудом вырвавшегося для короткой встречи, а потому всегда желанного.

Выпустив по предложению Ульянова листок «Чего следует добиваться портовым рабочим», Михаил загорелся желанием составить новое воззвание, на этот раз обращенное к текстилям Старо-Самисониевской мануфактуры. От теоретических рассуждений он охотно перешел к практическим заботам, наконец-то ощутив себя не только пропагандистом, но и заговорщиком, крупной фигурой поднимающегося агитационного движения. А тут в придачу — общение с Гариным-Михайловским.

Еще совсем недавно Николай Георгиевич, как и многие люди его круга, считал, что россиянам не нужны чересчур рассудочные философии западного мудреца Маркса, все взвешивающего да измеривающего, будто в овощной лавке; витийства о революционном возмущении пролетариата не более чем иллюзия: они не дадут свободы в родном отечестве, в лучшем случае приведут к парламентскому устройству, наподобие германского. Так что социал-демократы ничего нового не несут с собой.

Теперь суждения Николая Георгиевича заметно изменились. Как человек практического дела, он вдруг уловил, что идет не просто пикирование сторонников различных теорий, но и решительное деление на боевые порядки, подготовка к схватке идеологий и классов. Этому сдвиг в мировоззрении Гарина помогло в знакомство, пуст: даже запоздалое, с гектографированными тетрадкам! «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против циал-демократов?».

— Давненько мне не приходилось читать ничего столь острого и поучительного, — сказал он Сильвину, возвращая работу Ульянова. — Каков язык! Какой разворот мысли! Вот образец литературного слога и честного спора! Превосходнейший памфлет!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: