Через время, словно продолжая прерванный рассказ, вновь начинает:

— Ну так вот. Свалили порубщики дерево. Зимой это было. А пень выдолбили. Да. Налили в него воды с селитрой. Фитиль засунули, глиной укупорили. Немного спустя, когда вода замерзла и стала стенки ломать, взрыв сделали. Ничего от того пня не осталось! А весной пришли — зеленый отросток. От корней. Вот и ты у меня, сынку, навроде того отростка. Мать ты, конечно, слухай, а глаза от жизни не закрывай. Ото всего учись. От книг, от работы, от людей…

Петр учился. Сам нашел себе дело на раскорчевках — заваливать землею ямы, убирать с расчищенного поля камни, корни, сучья. Уставал к ночи так, что засыпал на ходу. Отец относил его на хвойные ветки, укутывал потеплее, а в руку непременно ржаную краюху вкладывал. Очнется Петр, пожует хлебца и вновь засопит. А сквозь дремоту доносятся до него зыбкие голоса.

— Слыхал я, — говорит Чубенко, — в Томске университет решили строить. Первый на Сибири. Как ты думаешь, Кузьма Иванович, ссыльных туда допустят?

— А чего ж, — покашливает от едкого дыма отец. — Може, и допустят. Спытаемо — узнаемо.

— Вот бы нам туда перебраться. Только вряд ли…

— А чего ж, — не меняет тона отец. — Може, и можно. Ежели прошение подать. Томск, считай, та же Сибирь, только еще глыбже. Глыбже они допускают… Спытаемо — узнаемо. И про Томск, и про это самое, как его…

— Университет, — подсказывает Чубенко. — Смешной ты, Кузьма Иванович, слово «цивилизация» говоришь, а «университет» — не можешь.

Непривычно. На все свое время… памяти Петра задерживается загадочное слово «университет». В его представлении это роскошное здание.

Высокие потолки, разрисованные, как в церкви, каменные полы с зеркальным блеском, люди в необычных одеждах. Они знают то, что никто, кроме них, не знает. Глянуть бы на них, хоть бы одним глазком…

Между тем Чубенко входит в рассуждение: — Где университет, там и гимназии. Где гимназии, там и училища. Где училища, там и начальные школы. Положим, за школу мы твоего Петра выучим. Отдашь его сразу в училище, Кузьма Иванович.

— Как это отдашь? — возбуждается отец. — Я тут не на отдыхах! Или в училище на это — тьфу?

— А чего ж, може, и тьфу. Спытаемо — узнаемо, — отвечает Чубенко его же приговоркой.

— Ага… А какие училища, к примеру, бывают?

— Всякие. Есть коммерческие. Есть духовные…

— Ну их к лешему, духовные, — сердится отец.

— Есть ремесленные, технические. Но среднего образования они не дают.

— А из какого можно в студенты?

— Из реального. Только, Кузьма Иванович, прикинь сразу — чем за учение платить? Пятьдесят карбованцев, а то и больше.

— Скоплю, — горячо обещает отец и уже не так уверенно прибавляет: — На то время треба, Чубенко.

— Ну, время у тебя есть. Если про реальное училище думать, так туда с десяти лет берут.

— Вот видишь, — приободряется отец. — Я откладывать стану!

— Правда, бывают в училищах и бесплатные места. Для лучших учеников.

— Нехай мой Петро лучший будет! — загорается отец. — Так?

«Так, батько, так», — благодарно шепчет во сне Петр. Ему приятна вера и заботливость отца, готовность жертвовать. Не до детских забав, когда есть взрослые заботы.

Одна из них — избавить родителей от платы за его обучение в будущем.

Эта мысль крепко засела в нем.

Вернувшись в Ишим, Петр вновь принялся за «Историю цивилизации». Ему казалось, что именно так он одолеет все подготовительные науки разом.

Чубенко отнесся к этому с неодобрением:

— Одно дело алфавит по книге учить, другое дело — саму книгу! Охолонь. Петрусь. Это университетский курс. Тебя же на проверочных испытаниях чтение, письмо, счет, молитвы и стихи на память спросят. Вот и нажимай на это.

Петр чувствовал, что Чубенко прав и надо его послушаться: не по силам ноша. Но тут вмешался отен:

— Учи, сынку, все подряд! Там видно будет, чого треба, а чого не треба. Люди разные, и головы у них разные. У одного — горой, а у другого — дырой. Нас слухай, а сам решай.

В решении Петра он, однако, не сомневался.

И Петр, выполнив задание по учебникам, до боли в висках сидел над злополучной книгой. Упрямство и самолюбие, доставшиеся ему от отца, не позволяли отступиться. Сознание отказывалось принять великое множество разнообразных сведений, осмыслить их, но что-то все же задерживалось в памяти, накапливалось, рождая незнакомые образы, пробуждая несмелые пока мысли.

С каким обостренным вниманием Петр изучал страницы, рассказывающие о французской революции 1789 года как жадно запоминал: Бастилия, Учредительное собрание, Декрет, Национальный конвент, Республика, Гражданский кодекс… С каким чувством читал родителям статьи из «Декларации прав человека»: «Люди родятся свободными и равными в своих правах. Общественные различия могут быть основаны только на пользе, приносимой обществу… Свобода состоит в возможности дзлать все, что не приносит вреда другому. Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в создании закона. Покровительствующий или карающий, он должен быть одинаков для всех. Все граждане равны в его глазах, поэтому одинаково могут иметь доступ ко всяким положениям, местам и общественным должностям, сообразно своим способностям… Свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека…»

— Вот, сынку! — радовался отец. — Вот мудрые слова: люди родятся свободными и равными. Не гроши их отличают, а способности. Сколько крови отдали за ту свободу народы?! И опять отдадут! А все одно — она будет! Запомни это до конца света. Заучи, как молитву, про народные законы, про права человека — и живи с ними!

В тот год мать родила хлопчика. Ей хотелось назвать его Ваньком — в честь деда, либо Миколкой, но отец воспротивился. «История цивилизации» подсказала ему другое имя, по его разумению, более дерзкое и звучное — Виктор. От латинского слова виктория — победа. Нетрудно догадаться, какой смысл вкладывал в него отец: торжество свободы и равенства…

А потом у дядьки Павла пошла горлом кровь. Он упал в темную лужу посреди двора и больше не поднялся…

Сразу после похорон уездный пристав вызвал отца и сообщил, что согласно ранее поданному прошению он может следовать с семьей в Томск. Собираться надлежит немедля. До Оби идти с арестантской партией, далее плыть на барже «Тура». В противном случае быть на месте через две недели. За свой счет.

— А как же другие прошения? — растерялся отец. — От Чубенко, от…

— Отказано, — перебил его пристав. — Все, Ступай.

Так вот враз, горестно и непоправимо, распалось их землячество.

— Не горюй, Петрусь, — сказал па прощанье Чубенко. — Свидимся еще! Эх ты, цивилизация… — и поцеловал трижды, как это принято среди взрослых людей…

«Тура» оказалась плавучей тюрьмой, прицепленной к пароходу «Сарапулец». Она была набита до отказа: мужчины, женщины, дети — сотен пять, а то и шесть. Грязь, гвалт, желтые болезненные лица, скудная еда.

Обь едва очистилась ото льда и еще дышала колодезным холодом. Мать остудилась. Она была вновь беременна и очень нервничала. Видимо, от этого грудной Витюшка маялся животом. Петр не успевал стирать за ним.

А мимо проплывали то низкие, изъеденные мутными водами глинистые берега с разнолесьем, то белые пески и тальниковые заросли у тихих заводей, то темно-хвойные боры на высоких ярах. И повсюду — безлюдье, гулкое и сумрачное. Лишь иногда открывались взгляду убогие жилища, врытые в землю. Они напоминали холмики, поросшие мохом, и только деревянные трубы да двери на прутьях указывали, что здесь живут люди. Взрослые называли хозяев этих землянок остяками.

Реже попадались селения, поставленные на русский лад, крепкие и основательные. Возле некоторых из них пароход делал остановку. Пассажиры «Сарапульца» шумно спускались на берег, шли в лавку или покупали у местного населения ягоды, кедровые орехи, копченую рыбу. Арестанты следили за тем, что делалось у причала, с молчаливой угрюмостью и страданием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: