— Король! Ты слышишь, Милош?! — сквозь смех проговорил Васич.
Джульетта смотрела на них с недоумением и наконец рассмеялась. Теперь они хохотали все трое до тех пор, пока Васич не заметил, что его телохранитель в зеркальце не сводит глаз с ее оголенных коленок. Он сказал несколько слов на таком сербском языке, что она не смогла понять ничего, но из того, что затем последовало, сообразила, что человек, которого она назвала королем, чем-то задет. Милош резко прибавил скорость. Руки его крепко вцепились в руль, а могучая шея стала багровой, как панцирь огромного рака. Лицо Васича показалось ей суровым и таким строгим, что она уже не могла представить его себе смеющимся, каким оно было минуту назад. Однако, когда глаза Васича встретились с ее растерянным и испуганным взглядом, губы его вновь растянулись в улыбку.
— Простите, — сказал он. — Милош немного отвлекся, и мы чуть не врезались в витрину магазина…
Джульетта, удивленная, озорно вытаращила глаза и залилась звонким смехом.
— Это было бы очень забавно…
Он придвинулся к ней. Смеясь вместе с ней, погасил свет и положил ей руки на колени.
Милош передернул своими широченными плечами и включил приемник.
Данило рукавом вытер нос и повернулся к человеку, стоявшему рядом с ним.
— Скажи, Учо, скажи своему братану, что ты слышал, — упрашивал он умоляюще. — Скажи, и я тебя угощу… Может, ты хочешь есть, а?
Приятель не отозвался. Он остался глухим и равнодушным к его мольбе. В темном окне отражалось бледное, бескровное лицо бродяги, осунувшееся и испитое, испещренное пятнами лишая.
В своем нищенском одеянии, в заплатах, которые, судя по всему, нашивал он сам, Учо не производил впечатления человека, которого надо уговаривать, чтобы тот принял подобное предложение. Тем не менее он словно колебался. Он избегал взгляда Данилы, а свои большие, неестественно выпученные темно-зеленые глаза вперял в окно, будто опасался, как бы они не выдали причину его колебаний. И в то же время, казалось, он не осознавал, что загадочная, блуждающая на тонких растрескавшихся губах улыбка говорит о том, что ему известно нечто весьма важное. Данилу не смущало его странное поведение. Он заискивал перед ним, умильно заглядывая в глаза, то и дело похлопывал его по плечу, уговаривал, как ребенка:
— Выпей чего-нибудь, Учо… Съешь чего-нибудь, браток, я заплачу…
В какой-то миг Учо решился посмотреть ему в лицо.
— Ты хочешь есть? — встретил его взгляд Данило.
Учо не ответил. Он смотрел на него выпученными глазами и предлагал ему прочесть ответ, скрытый в их холодном взгляде.
— Ты хочешь мне что-то сказать, Учо?
Тот едва заметно кивнул. Он колебался. Глаза его увлажнялись, но в зрачках не погас холодный свет.
— Она дрянь, jawohl!..[73] — сказал он и позволил своим сжатым губам растянуться в злорадной усмешке. — Дерьмо… jawohl! Джульетта — самая обыкновенная курва…
— Зачем ты так говоришь, Учо? Ты ее ненавидишь… — тихо воспротивился Данило.
— Когда вернется, спроси, в чьей постели она была, jawohl.
— Что ты говоришь?! Она же пошла домой…
Учо закусил нижнюю губу и отвернулся. Какое-то время он вглядывался в силуэты на стекле, потом поднял руку и вдруг, размахнувшись, прижал ее к темному окну, точно хотел схватить клок тумана, прилепившегося к стеклу белым брюхом огромного паука. Потом, не глянув на Данилу, удалился.
Данило стоял, тоскливо вглядываясь в отпечатки его пальцев на запотевшем стекле. Он был пьян, но не настолько, чтобы не понять, что ему сказали, или не вспомнить, что Учо год назад помешался и с тех пор частенько говорит бог знает что, как всякий ненормальный, и к тому же ненавидит всех женщин на свете, потому что, как говорят, из-за них-то он и спятил. Данило в эти россказни верил и с иронией усмехался, когда кто-нибудь растолковывал ему медицинские изыскания, объясняющие, что, мол, Учо перенес сильное нервное потрясение и это отразилось на его психике. Некоторые его дружки проводили сбор средств, чтобы по совету врача отправить его на «санаторное» лечение, а Данило это его расстройство по-своему истолковывал и предлагал ему помощь, не скрывая своего страха перед такой судьбой. «Покажи мне эту женщину, я с ней рассчитаюсь, — говорил он ему. — Знаю я твою болезнь, браток. И у меня порой бывает темно в глазах… Эх, не мальчишки мы, чтобы можно было сказать: ступай на улицу да побрызгай на забор… Приходит к человеку ярость, вот и ударяет прямо в голову, как говорят, в сознание, а оно и меркнет, в глазах темнеет, и не знаешь, где хлопнешься головой…» Хотя он и не поверил, что Джульетта ушла с кем-то, а не домой, как сказал ему Стева, тем не менее он связывал слова Учо со своими странными догадками, вызванными ее хохотом в темноте и предчувствием, что она сегодня ночью не вернется на баржу. Не отрывая взгляда с отпечатков Учиных пальцев, он приблизился к окну и остался возле него, размышляя об обмане, который уготовила ему эта ночь.
Учо поднял голову от стола и разгладил засаленные уголки на воротничке своей рубашки.
— Что это вы вдруг забурлили, точно я вам сказал: прирежьте короля?! — сказал он и многозначительно поднял брови, словно ожидая приговора. — Если вы не сделаете, я сам. Жик! — Он резко провел ребром ладони по своей шее. — Жик! И баржа наша. Двинемся по Дунаю, как в Ноевом ковчеге, с божьего благословения, и помашем всем генералам и воеводам: до свидания, сервус, господа… Jawohl!
Люди за столом, к которым он обращался, понимающе переглянулись, чего, мол, слушать его. Это были трое мужчин средних лет с мутными усталыми глазами, словно затянутыми пеленой, скрывавшей их цвет и блеск. Они были в рабочей одежде, перепачканной влажной угольной пылью. Руки, как у Данилы, узловатые, с мозолистыми ладонями, а под ногтями чернота. Молча потягивали они пиво.
Учо все говорил, одержимый идеей своего помраченного разума — уплыть на барже по Дунаю, переводил с одного на другого глаза, горевшие недобрым светом. Он пристально вглядывался в их лица, ожидая ответа на свое предложение — чтобы они взяли на себя ту часть дела, которая ему не под силу.
— На барже мы доплыли бы до самого Белграда. Вы представляете? — напомнил он им. — Прямо в Белград… — добавил он с ностальгическим пафосом, а затем, склонившись к ним, шепнул: — Надо только прирезать газду Стеву. Жик! — и готово. Баржа наша… Ладно… если вы не хотите, пусть кто-нибудь из вас научит меня, как это делается, а Стеву я…
— Учо, дай ты нам с миром выпить свое пиво, — попросил один из них.
Глаза Учо погасли, лицо грустно вытянулось. Он медленно поднял голову, растерянно улыбнулся и стал пятиться от стола, поправляя уголки засаленного воротничка своей рубашки.
— Ух, какие вы… А баржа поплыла бы по Дунаю, — прошептал он и повернулся к ним спиной.
Филипп и нищий Лазар Симич пришли на баржу уже ближе к полуночи. Как и договаривались, первым вошел Лазар, чуть позже Филипп. Они сели далеко один от другого и вели себя так, точно вообще не замечают друг друга, и никто из оставшихся посетителей не догадывался, что они добрые знакомые. Это была идея Филиппа. Предполагая, что за ним следят и что на барже окажется кто-нибудь, кто знает его, он считал, что разумнее будет поступить именно таким образом. По пути на баржу он думал об этом и был попросту поражен поведением Симича. Ни единым словом тот не обмолвился, что боится, направляясь с ним в это куда как опасное сборище эмигрантов, среди которых мог находиться и убийца капитана Радича.
Теперь это был другой человек, не тот нищий, здоровые руки которого в первый момент, когда он открыл ему свой обман, ужасали куда больше, чем пустой рукав; не тот, в ком он усомнился — не провокатор ли, подосланный, чтобы сообщить весть о жестокой расправе с капитаном и напомнить ему, что он, Филипп Ивич, полковник с выездной визой в кармане, полученной в коммунистическом посольстве, ничем не отличается от того несчастного, которого зарезали и бросили в сточный венский канал. Филипп шагал с Симичем твердо, без колебаний, как со старым и верным другом. В душе он был благодарен мертвому капитану за то, что тот послал к нему Лазара, такого, каков он есть: бывшего унтер-офицера запаса, крестьянина Лазара Симича, который сейчас, не скрывая набегающих на глаза слез, рассказывал, как стыдно ему за то, что в безумном политиканском раже он поверил, будто плюет на свои сливнянки и яблони, которые перестанут плодоносить, если хоть чуть заразятся коммунистической бациллой, и которые тем не менее сейчас плодоносили. Нескончаемые бессонные ночи провел он в тоске по сельским нивам, и мотыгу во сне видел, и руки свои, напрасно тянущиеся к ней, — а она уплывала, точно отрекалась и пугалась знакомых ладоней, уплывала и манила его к реке, чтобы он омылся ее водою или утопился в ее омутах; кто знает, о чем должен был сказать ему этот сон, да только ноги у него отнялись — так бывает лишь во сне, — и остался он посреди луга под зелеными ольхами слушать журчание Топлицы…
73
Да!.. (нем.)