Она стояла рядом с ним с букетом красных гвоздик в руках и смеялась трюкам старого клоуна, зазывавшего публику перед цирковым шатром. Она не почувствовала, что Филиппа нимало не занимает эта прогулка по Пратеру, где она выбирала программу, желая порадовать его, своего единственного гостя, в день двадцатипятилетия.
— Хочешь, посмотрим это? — спросила она его, совсем как девчушки рядом с ними, умолявшие родителей пойти в цирк старого клоуна.
Он ее не слышал. Он вырвался из размышлений, только когда она его спросила:
— Может, ты не любишь цирк?
Он что-то сказал, смущенно улыбаясь, но Габи не могла слышать его из-за громких выкриков старого клоуна, через огромную картонную трубку зазывающего публику:
— Так даже мать в колыбельке вас не смешила, щекоча голые пяточки. Войдите, если хотите узнать свою судьбу… Неужели вас не интересует, что принесет вам завтрашний день?! Неужели вы не хотите узнать, не постигнет ли и ваш город участь Хиросимы?! Дамы и господа, всего только два маленьких шиллинга! — Заметив их, он отнял трубу ото рта и наклонился вперед, как бы желая доверительно к ним обратиться, и крикнул, перекрывая многочисленные голоса: — Войдите, чтобы я перед людьми не открыл вашей тайны… Уговорите его, барышня… Видите, он боится. Вдохновите его женскими чарами…
Габи подхватила Филиппа под руку и повела в цирк. За ними потянулись дети, повиснув на рукавах родителей. В распахнутом пологе шатра их встретил бравурный марш и пронзительный свист черной атомной бомбы. Укрепленная на проволоке, она кружила над маленькой ареной.
Она пересчитала гвоздики в красивой керамической вазе, стоявшей между ними на столике, покрытом белой скатертью.
— Двадцать пять, — сказала она, не скрывая удовольствия, что число цветов, которые он подарил ей, соответствует числу ее лет.
— Габи, — он взял ее руки в свои. — Скажи мне…
Она подняла на него глаза… Филипп увидел в них слезы и, пораженный, произнес:
— Габи…
— Не расстраивай меня, Филипп, — попросила она и улыбнулась. — Это так… не из-за тебя… Мы, женщины, умеем так, даже когда счастливы…
Вокруг них было еще много счастливых. Они так же держались за руки, однако только у нее от счастья глаза были полны слез. Филипп поразил ее своим вопросом, пробудил в ее сердце девичий трепет, заглушенный бессчетными встречами с мужчинами, которые оставляли на ее теле следы обмана и уходили, слизывая с губ вкус ее молодости.
Он не был похож ни на одного из них. С первой встречи она ему верила: она полюбила его голос, выдававший порыв одинокой и разочарованной души, поняла, что он не из тех, перед кем она не смела показывать слезы, потому что никто из них не поверил бы, что в самом деле можно так долго тосковать о потерянном небе. Она сразу поняла: ему можно рассказать, что небо над ее родиной совсем другое, и что отблески света с будапештских крыш, точно улыбки, слетают к звездам, и что оно там шире, чем здесь, и что на нем больше звезд, чем на этом, и что Дунай там был красивее, чем этот здесь. Обо всем этом могла она ему рассказать и была уверена, что он будет терпеливо слушать ее и не станет с удивлением смеяться над тем, что она так безумно тоскует в этом нынешнем веке, когда люди открывают новые берега и новое небо. «Ты бы поехала со мной на мою родину?» — спросил он и больше не добавил ни единого слова. Он казался смущенным, именно такими она представляла себе сватов, он смотрел на нее робея, словно кто-то привел его сюда на смотрины и он мучительно, точно деревенский парень, подыскивает слова, боясь, не сорвалось бы чего лишнего, больше того, что он может ей предложить, если она согласится пойти за него замуж. Она заметила это, хотя и сама была смущена, может быть даже не меньше его, потому что он был первый, кто говорил с ней так.
И теперь она слушала, втайне желая, чтобы это ощущение ожившего девичества продлилось как можно дольше. Она боялась — нет, не узнать, что он придумал эту красивую игру и назавтра скажет ей, что это была лишь шутка по случаю дня ее рождения, — она боялась самой себя, своей неловкости оттого, что включилась в такую красивую игру, потому что всегда мужчины играли с ней иначе. «А если Филипп думает так серьезно, — размышляла она, пряча глаза за гвоздиками, — как ему ответить… Как девушки ведут себя в подобных случаях? — Она грустно усмехнулась, — Нет, нет, дорогой Филипп, будет лучше, если ты все это задумал лишь как красивую игру…»
— Габи, я серьезно об этом думаю, — сказал он, словно угадав ее сокровенные мысли. — Ты полюбишь мою страну…
Она прислушалась к музыке и, посмотрев на площадку для танцев, сказала:
— Ты хотел, чтобы мы танцевали…
— Габи, — нахмурился уязвленный Филипп, — я с тобой говорю серьезно и прошу, выслушай меня до конца. — Она перевела взгляд на гвоздики, а он продолжал: — Я рассказывал тебе, что у меня двое детей. Ты видела их на фотографиях. Они уже взрослые. Тебе не придется заботиться о них…
— Филипп, — почти крикнула она. Лицо ее побледнело. Она дрожала, глядя прямо ему в глаза, всерьез разозлившись на его настойчивость, которой уже страшилась. Теперь она твердо знала, что Филипп не шутит, а сама она не умела такое обратить в веселую игру, как не была готова серьезно задуматься о его предложении. Мучило ее что-то, что было сильнее ее нежданной любви к нему, сильнее его упорной настойчивости. Только она не хотела говорить ему сегодня об этом, и никогда, наверное, никогда не скажет, чтобы не потерять его как друга. Она пожертвовала бы им как любовником — их у нее было достаточно в жизни. Чтобы оттолкнуть его, ей достаточно было бы нескольких банальных слов, может быть, одного жеста, каким женщины, подобные ей, пользуются в случаях, если мужчина вдруг слишком увлечется, забывая, что заплатил только за определенную игру. Но он не относился к такому сорту мужчин, она верила в это и потому сказала: — Филипп, неужели ты считаешь, что это возможно?
— Как?! — растерялся он. — Ты не смеешься надо мной?
— Нет, разумеется, нет, — поспешила добавить она. — Признаюсь, ты смутил меня… Все это так неожиданно… Просто не могу понять… мы же очень мало знаем друг друга…
— Я не хочу знать больше того, чем вижу сам…
— Ты думаешь, что видишь все? — засмеялась она.
Он погладил ей руки.
— Все… то, что сам хочу видеть… А что бы ты хотела знать обо мне?
Габи медленно покачала головой. В глазах ее блеснули слезы. Усмехнувшись, она сказала:
— Ничего, Филипп, дай мне немножко подумать.
— Может, тебя смущает, что тебе придется поехать в Югославию?
— Нет, это меня меньше всего смущает… — Она наклонилась над столом и смотрела на Филиппа широко открытыми глазами, словно хотела сказать ими всю правду, правду обо всем. — Мне все равно, куда ты меня отвезешь. Я хочу покоя… тишины и покоя, Филипп…
Он больше не слушал ее, смотрел в ее влажные глаза, глядевшие на него словно в нетерпеливом ожидании ответа на невысказанный вопрос: сможем ли мы оба найти покой под чужим небом? Он думал, как объяснить ей свое положение, попытку уехать и все последовавшее за тем: письмо, которое получил; Васич, который преследует его и которого он преследует; жизнь в лагере; убийство капитана Радича. Как тут не испугаться, что жизнь ее с ним — здесь или там — будет в тени беспрестанного гонения и ожидания часа расплаты, потому что с кем-то он должен будет остаться во вражде. А она говорила о покое, который необходим и ей и ему; о тихой жизни, где оба они дадут отдых своим утомленным душам и предадут все забвению; о жизни, где их не грызла бы тоска о том, что остались они без своих звезд. Он видел это в глубине ее прекрасных глаз и ощущал, как из них струится какая-то необычная теплота, которая постепенно растопляла убаюкивающее его счастье и возвращала его к мрачным лабиринтам действительности.
Словно очнувшись от прикосновения ее рук, он обратил внимание, что в ее глазах погас свет, только и у него уже не было больше сил вновь вытянуть себя из мрачного лабиринта. То, что он сейчас чувствовал, было необъяснимо для него, как и само ощущение бессилия — он уже не мог в своей горящей руке согреть ее остывшие пальцы и из глубины ее зрачков вызвать иссякший смех.