I*/1;
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
Нужно расчленять факты и искать точные результаты, опираясь на статистику, сравнения, элиминирования. Если, например, обратиться к случаям, когда любовь сочетается с радостью, нельзя познать ни одну, ни другую из этих страстей. Но если сопоставить любовь-радость с любовью-печалью, различие должно выступить отчетливо. Трактат, таким образом, непосредственно предполагает экспериментальное продолжение, которое сам Декарт пытался и не мог осуществить из-за отсутствия средств, лаборатории и сотрудников. Он вынужден был пользоваться фактами, доступными его наблюдению. Как деликатно замечает Сержи, несмотря на то что Декарт внес ряд уточнений в наши знания о пульсе, которые немногим обогатились благодаря современным сфигмограммам, лучше обойти молчанием то, что говорит Декарт по поводу висцеральной картины, соответствующей каждой эмоции.
Но дело не в этих картинах. Декарт роет глубже. Дело в принципиальном направлении исследования. Он должен открыть причину описанных им движений духов при основных страстях. Эта причина оказывается очень простой. В любви и печали желудок проявляет значительную активность при пищеварении. В ненависти и радости эта деятельность, напротив, понижена. Почему? Потому что наши первые страсти имеют алиментарное происхождение. Это страсти, связанные с кормлением, они образовались вокруг пищеварительного канала. Их дальнейшая сублимация, их история является только надстройкой над этой неподвижной физиологической базой первых дней нашего существования: механизм страстей взрослого человека имеет свой прообраз в структуре и функционировании машины утробного плода. Это, пожалуй, единственное место в учении о страстях, где Декарт вступает на путь поисков исторического объяснения. Сколь бы наивными они ни представлялись современному взгляду, принципиальное значение этого обращения к истории развития как к источнику объяснения, наряду с физиологической механикой, заслуживает пристального внимания. На этой стороне дела мы еще остановимся ниже, но нельзя не отметить с самого начала, что проблему причинности в отношении страстей Декарт ставит совершенно так же, как и Джемс. Мы должны заняться, говорит Джемс, выяснением того, как могла произойти та или иная экспрессия страха или гнева, и это составляет, с одной стороны, задачу физиологической механики, с другой — задачу истории человеческой психики. Можно было бы подумать, что Джемс, как и Сержи, здесь просто излагает решение проблемы причинности, которое он нашел в готовом виде у Декарта.
Но как с законами физиологической механики, так и с историей человеческой психики дело оказывается одинаково безнадежным. Случайность, бесструктурность и бессмысленность связей между эмоциями и органическими изменениями сейчас же выступают на первый план и дают о себе знать, как только дело касается самой методологической возможности фактического
200
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
исследования, вытекающего из этих принципов. Декарт связывает голод с печалью и анорексию с радостью. Елизавета протестует. Декарт уступает и соглашается на совершенно противоположную группировку: полный желудок производит печаль, пустой — радость.
Беда заключается не в том, что фактические соображения Декарта были лишены всякого эмпирического основания и потому с легкостью, по первой прихоти принцессы, могли заменяться противоположными, беда заключается в том, что методологически, при допущении полной бессмысленности связи между эмоцией и ее органическим выражением, становится одинаково возможной любая связь. Одна не более понятна, чем другая. Противоположная столь же вероятна, как и прямая. Сержи понимает это. Он меланхолически замечает, что, если радость связывается то с анорексией, то с голодом, мы не можем уже больше сказать: таково висцеральное состояние—такова страсть. Все построение оказывается скомпрометированным. В наше намерение не входит исследовать сильные и слабые стороны висцеральной теории страстей. Отметим только, что Джемс, Ланге, Кеннон натолкнутся также на трудности этого рода, трудности, которые встречаются только на пути очень развитых теорий, а не интуиции предвосхитителей.
Законы механики, таким образом, отказываются служить новой теории. Они предают ее при первой же попытке вверить им управление ходом фактического исследования. Они не дают даже возможности построить какое-либо фактическое предположение. Они могут с одинаковой легкостью и произвольностью объяснить как то, так и другое. Законы физиологической механики, к которым одинаково апеллировали Декарт и Джемс, оказываются совершенно такими же, как и законы правовые, о которых пословица грубо говорит: закон, что дышло, куда повернул, туда и вышло. Но в этом бесплодии механистических законов в объяснении человеческих страстей нетрудно предугадать бесплодие, которое постигнет через 200 с лишним лет гусыню, обещавшую нести золотые яйца и не снесшую ни одного. Но, может быть, законы истории человеческой психики окажутся более милостивыми по отношению к висцеральной теории? Может быть, здесь мы найдем более основательное причинное объяснение, которое нельзя будет повертывать, как дышло, в противоположные стороны?
Мы уже знаем со слов Дюма, что Ланге развивал свою теорию в противовес эволюционной психологии, что он, как и Декарт, питал отвращение к историческим объяснениям, и все же мы находим у него глубоко поучительную попытку ответить, хотя бы в принципиальном плане, на одну из основных проблем всего учения о страстях — на проблему развития. Перед нами снова вопрос первостепенной важности.
К. Г. Ланге начинает и заканчивает исследование упоминанием об И. Канте, заключая, таким образом, весь трактат как бы в
201
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
философские рамки. И действительно, в этом начале и конце мы находим отчетливое выражение второй философской идеи висцеральной теории, которая наряду с первой — с принципами механистического научного мировоззрения — определяет философское основание всей теории. Но странным образом Ланге начинает с резкого возражения Канту, а заканчивает полным согласием с ним (Г. Ланге, 1896, с. 80). Поистине поразительно, как сам Ланге не заметил кричащего противоречия между началом и концом своего рассуждения. Как бы незаметно для самого себя он приходит к отрицанию того, с утверждения чего он начал. Развиваемая им теория имеет как бы собственную логику, не зависящую от логики ее автора. Она заводит его в сторону, как раз противоположную той, в какую он направлялся. Повторяется история с медведем, который ведет поймавшего его охотника туда, куда он, медведь, хочет. Повторяется история с Декартом и принцессой. Но на этот раз уступчивость должна быть проявлена не в области гибких и податливых, послушных и подчиненных больше законам светской вежливости, чем истинным законам механики, фактов, а в области философского осознания этих фактов, их принципиального освещения.
«Кант в одном месте своей «Антропологии»86 определяет аффекты как болезни души»,—так начинает Ланге свой психофизиологический этюд «О душевных движениях» (там же, с. 13). «Великому мыслителю кажется, что душа здорова, только пока она находится под безусловной и бесспорной властью разума; все, что может поколебать эту власть, является в его глазах чем-то ненормальным, вредным для человека.
Более реальная психология, которая не знает абстрактного идеального человека, а «берет его таким, каков он есть», должна считать странной такую науку о душе, жалким то представление о человеке, которое рассматривает радость и горе, сострадание и гнев, смирение и гордость как душевные состояния, чуждые здоровому человеку, ненормальные, на которые не следует обращать внимания, когда хотят познакомиться с истинной сущностью человеческой природы» (там же).