— Неужели вы так дорожите жизнью?

— Речь идет не о жизни, а о страхе, и вообще, если подсчитать, жизнь дала мне не больше, чем вам.

— Тем более вперед!

— Я не боюсь смерти, я потерял способность рисковать, помогите мне вернуть ее! — закричал человек.

Шерафуддин схватил его за руку и потянул к переходу. Человек старался изо всех сил и не трогался с места.

— Вот видите, не могу.

— Ну почему не можете, — разозлился Шерафуддин, — идите за мной.

— Не могу! Не могу!

Он очевидно старался, лицо напряглось, скривилось, сморщилось, и все-таки спустить ногу с тротуара не удалось. Шерафуддин увидел: он плачет.

— Посмотрите, — сказал человек, указывая на свои ноги, — посмотрите.

Шерафуддин опустил глаза и поразился: несчастный врос в тротуар, чуть виднелись ботинки, и вот уже ноги покрылись камнем до колен. Шерафуддин испугался, хотел убежать, но тот запричитал:

— Не бросайте меня и не заставляйте идти! Лучше помогите вернуться обратно.

А как помочь, если камень дошел до колен. Самое разумное — убежать…

— Не бросайте меня, поддержите немножко, я сам выберусь.

Сам? Ладно, он его поддержит, только поможет ли это?

А между тем стоило человеку повернуть назад, и камень сполз с его ног. Шерафуддин без труда довел его до ворот. Немыслимо! Наверное, это ему привиделось. Он даже протер глаза, чтобы убедиться. Шерафуддин не терпел неопределенности, неизвестности, он считал, что всякое дело должен довести до конца, все выяснить, он предпочитал безнадежную ясность заманчивой неясности.

— Неужели такое возможно? — спросил он.

— Сами видите.

— Что я вижу? Вы отлично топаете, вы в форме, да еще в какой, попробуем еще раз.

Человек остановился, даже охотно повернулся, но на краю тротуара замер. Шерафуддин смотрел на него и пытался понять, в чем дело. Лицо того исказилось мукой, и Шерафуддин, к своему ужасу, увидел, что камень вновь поднимается по ногам несчастного. Он остолбенел — возможно ли такое? Взяв человека за руку, помог ему вернуться обратно. И камень в ту же секунду исчез.

И все же он сомневался, нет ли тут мистификации, решил проследить повнимательнее, пошире раскрыв глаза. Все повторилось, только еще страшнее: когда он выкрикнул свое бодренькое «вперед», ноги несчастного оказались не просто в камне, они срослись, как у русалки, как у сфинкса на гробницах египетских фараонов. Камень поднимался вверх, обволок живот, грудь, голову, и теперь на краю тротуара стоял не живой человек, а каменный истукан.

Шерафуддин всерьез испугался, даже взвыл, оглянулся — не видит ли их кто-нибудь, не дай бог обвинят в злодействе, и бросился бежать. Пришлось заткнуть уши пальцами — до него доносились вопли:

— Помоги!.. Помоги!.. Помоги, не оставляй меня! Помогите!.. Помогите!..

Почувствовав себя в безопасности, он задумался: несчастный человек, вот так старость!

И решил вернуться, но почему-то пошел в другую сторону, выбрался на дорогу, потом свернул к старой турецкой крепости, где в свое время принято было душить людей шелковыми шнурками независимо от того, были они виноваты перед здешней властью или перед какой-то другой.

Размышляя, Шерафуддин пришел к выводу, что можно неплохо прожить хоть пятьсот лет и без культуры. Кстати, культура — достояние тонкого верхнего слоя правителей и их приближенных, широким же массам хватает религии… Он думал о вечернем концерте: Глюк умеет подчинить музыку драме, восемнадцатый век, во всем царит ratio[73]; говорят, работая, Глюк забывал, что он музыкант, отказывался от сентиментальности и украшательства, стоит послушать «Орфея и Эвридику», и станет ясно, что это заблуждение. Он думал о влиянии Глюка на Вагнера, потом о писателях; считается: писателем быть легко, достаточно гнуть спину, пока не остановится сердце, а что он получает от жизни? Значит, важно не быть писателем, а изображать, имитировать писателя, это не требует ни труда, ни здоровья, и у тебя признание, тебя все приглашают, женщины улыбаются… Думал об инфляции: сейчас воистину ее время, инфляция денег, инфляция любви, инфляция идеализма, инфляция поэзии и поэта, инфляция лжи и демагогии… Думал о современном человеке, о тайне времени, тайне успеха в жизни: если кто-то окажет тебе услугу или сделает одолжение, следует скрепить сердце и не платить ему той же монетой, притвориться глухим, слепым и не поступать как он; только тот, кто ни для кого ничего не делает, обретает доверие, выбивается вперед.

Он даже не заметил, как оказался у Зинкиного дома. На соседнем крыльце бранилась женщина:

— От ваших пащенков прохода нет! На улицу не выйдешь, чтоб не наткнуться на подкидыша в тряпках или в газетах. Рожаете, так уж растите. Лучше задушить, чем кинуть на улице! Кому вы их подбрасываете?

Шерафуддин виновато сунул ей в карман передника несколько банкнотов и поинтересовался, с кем она беседует, надеясь, что она утихомирится и перестанет орать. Однако женщина, увидев в нем нового слушателя, разошлась еще больше:

— Где эти кобели, которые все шныряли вокруг дома? Выйду — ни одного. Если бы сучки их не приманивали, они бы не лезли! Сами во всем виноваты! Суки!..

— Не кричите, бога ради.

— Пока сука хвостом не махнет… — возбужденно кричала женщина, может, ее подогревали полученные деньги, и она решила постараться. — Суки!..

Нащупав в кармане смятые бумажки и зажав их в кулаке, она немного успокоилась и обратилась к Шерафуддину:

— Вы такой учтивый господин. Может, зайдете, отдохнете?

Тон был просительный, и у Шерафуддина не хватило сил отказать.

— Чем же вас угостить? — спросила она, когда он вошел в дом. — Хотите, приведу вам сучонку… Я мигом, — и выскочила, не дожидаясь ответа.

— Вы только гляньте, — закричала она с крыльца, хотя уже не так громогласно, — гляньте, какие господа ко мне ходят, это мой родич, не чета вашим голодранцам! Чем же мне его угостить, — прибавила она, понизив голос, — ни кофе, ни варенья… Ладно, авось не рассердится, уж я знаю.

Шерафуддин наслаждался теплом. Удивительно приятно было в этой бедной кухне, где в печке тлела горсть угля. Стены крашеные, на картинках то ли листья, то ли женские головки, Шерафуддин не мог разобрать. Возле плиты наклеены красные, зеленые, голубые полоски бумаги с зубчиками по краям.

Хозяйка вернулась в сопровождении щекастой молодухи, с головы до ног укутанной платком.

— В комнате холодно, вам не понравится. — Хозяйка притворила входную дверь и хорошенько заткнула ее тряпкой, чтобы не дуло. — Вы уж здесь, а я там, под одеялом.

Шерафуддин попытался возразить.

— Давай, давай, знаю я вас… Правда, вы, видать, не такой, — она повернулась к молодухе, — вот какие господа ко мне ходят, не то что те… Этот господин, чтобы ты знала, мой родич, а эта девчонка прилипла ко мне.

— Э, да ладно тебе, тетка Фача.

Шерафуддину показалось, что женщина в платке именно так назвала хозяйку, потом подсела к нему, подтолкнула плечом. Мне ничего не надо, подумал он, однако позаботился о своей безопасности. Добрая женщина сделала вид, что ничего не заметила, и слава богу, лучше всего — двойная гарантия, так надежнее…

Ну, теперь все в порядке, теперь я Зинку не боюсь, если бы она видела, убедилась бы, что у меня по отношению к ней нет задних мыслей, говорил он себе, покидая теплый домик.

Он не мог понять, откуда Зинка обо всем узнала, будто поймала на месте преступления, он не допускал возможности существования агентуры, которая следила за каждым его шагом, оповещала кого следует и могла подготовить или сделать какую-нибудь гадость: он верил в непостижимые, скрытые законы, в непознанные человеческие силы, ведь каждый из нас вроде солнца, вокруг него вращаются планеты — люди, с которыми мы вступаем в соприкосновение, мы сознательно создаем контакты между нашими чувствами посредством еще не изведанных волн, контакты таинственные, не вполне ясные, они существуют подсознательно, как наши инстинкты, иначе каким образом Зинка вплелась бы в жизнь девушки, кормившей голубей и воробьев в парке, а та — в ее жизнь, и обе они — в его жизнь?

вернуться

73

Разум (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: