— Ты бы передёрнул, если нет счастья, — сказал ему Лиманский, смеясь.

— А что ты думаешь, князь, — это славно! Последую твоему совету: попробую, нельзя ли передернуть чью-нибудь даму в этой живой колоде.

— Попробуй! Однако ж ты мне не сказал еще ни слова о прошедшем маскараде; ты был?

— Был.

— Ну что?

— Что? разумеется, надула какая-то плутовка… ходил-ходил, искал-искал в толпе розовой пилигримки — нет! Я с досады отужинал, да и уехал домой.

— Я сам полагал, что это шутка.

— Очень натурально.

Бржмитржицкий не отходил почти во весь вечер от Лиманского; разговаривая с ним, он не сводил глаз с Лиды и очень часто заставлял ее потуплять взоры, невольно обращавшиеся на Лиманского.

— Как тебе нравится, князь, эта девушка?

— Очень мила.

— А еще милее тем, что она ненавидит мужчин и дала клятву никого не любить.

— Тем скорей изменит ей.

— Я сам думаю, что это все равно, что дать клятву никогда не умирать; и потому-то я даю клятву, братец, подсидеть ее сердце; как ты думаешь, ведь это возможнее?

Лиманский засмеялся.

— Право, так! и для покорения сердца есть фортели. Черт знает! я чувствую, что уеду из Москвы сам-друг!

— Честь имею заблаговременно поздравить! — сказал Лиманский, отходя от Бржмитржицкого.

— Во вторник, князь, будешь в собрании? — спросил еще Бржмитржицкий.

— Нет, я еду в отпуск.

— Тем лучше, — сказал про себя шулер.

Бал кончился около четырех часов за полночь; но многим из бальных существ, не знающих усталости и потребности в отдыхе, хотелось бы, чтоб бал был вечен, а французская кадриль, в которой участвует и сердце, состояла бы из бесконечного числа фигур. К числу грустивших в этот раз, что бал скоро кончился, принадлежала в первый раз в жизни и Лида, несмотря на то, что для нее не существовало блаженства в танцах. В продолжение всего вечера она беспокойно выжидала: вот-вот взглянет на нее Юрий и, встретив ее взор, может быть, заметит в нем взаимность… но не дождалась она этого желанного взора, оставила бал с грустною мыслию, что Лиманский затаил в сердце своем безнадежную к ней любовь навеки.

Лиманскому, однако же, пришло в голову испытать, кто из его знакомых дам был Сивиллой. «Это, верно, шалунья Зарская», — думал он и во время прощального визита завел с ней разговор о маскараде.

— Вы завтра в маскараде? — спросил он ее.

— Думаю.

— Не в костюме ли Кассандры?

— Кассандры?.. нет, я наряжусь так, что меня никто не узнает!.. А вы будете?

— Пилигримом… на пути к Киеву, — хотел сказать Лиманский, но слова его были прерваны приездом усатого штаб-офицера.

— О боже! — произнесла тихо Мери.

«Нет, не она!» — подумал князь Лиманский, прощаясь со всеми до будущей весны.

— Вы едете, князь! — вскрикнула Мери с выражением, от которого вздрогнули эполеты на штаб-офицере.

— В отпуск, — отвечал Лиманский.

«Я еще его увижу в собрании», — думала Мери, провожая печальным взором удаляющегося князя.

XIV

Влюбленная женщина, посреди женской участи, — узница: затворившись в самой себе с больным сердцем, ей ни на шаг нельзя отойти от него; оно в жару мается, мечется; ему чудятся страшные грезы: то чудовище душит его, то зевает под ним пропасть; а няня его плачет над ним неутешно. «Дайте ему, — говорит, умоляет она, — дайте то, что ему хочется!» А ей отвечают: «Нет, мой друг, это вредно для него, это прибавляет жару».

Есть на все у природы целебное средство, которое снимет рукой болезнь, — да умные люди его не дают.

Лида в каком-то онемении. Сядет ли она за работу, задумается, работа выпадет из рук, и она, повеся голову, не выходит из забывчивости до тех пор, пока кто-нибудь не обратит внимания на ее положение и не назовет ее по имени; сядет ли она за стол, — ей напоминают, что она ничего не ест, ничего не кушает; приедут ли гости, подруги, — ей бы быть приветливой, а она жалуется на головную боль — не на сердце же жаловаться.

Но если б кто слышал, как Лида обвиняла сама себя, и малодушие, и неопытность свою! Часто посреди ночи, припав лицом к подушке и задушив голос, как будто для того, чтоб никто не слыхал ее, она, обливаясь слезами, роптала:

— Что я буду делать? я погубила и себя, и его!.. Он любит меня безнадежно, потому только, что слышал о моем безумии!.. Клятва — не любить мужчин!.. О боже!.. безрассудность! Я должна была дать клятву ненавидеть женщин… ненавидеть! не по чужому опыту, но по собственному!.. Я ненавижу их, ненавижу и сама себя!.. Но была ли бы я преступницею, если б дала обет ненавидеть добро, не понимая его, и полюбила бы добро, узнав его?.. Я дала клятву ненавидеть зло, ненавидеть обман любви… а он в женщинах… я сама испытала… я их ненавижу… следовательно, я исполняю клятву… любящих меня я должна любить… он любит меня, мы созданы друг для друга!..

Природная логика оправдывала Лиду и снимала, с нее клятву ненависти к мужчинам; только одно самолюбие: «Что скажут люди? они будут смеяться надо мной!» — было против всех убеждений логических; без него Лида готова была бы торжественно отречься от слов своих, лично сказать Лиманскому: «Не грустите, не печальтесь, я люблю вас, я ваша!»

Благоразумие или, если угодно, самолюбие взяло верх над сердцем Лиды: она решилась не видеть Лиманского; но едва настал вторник — новая возможность видеть… Лида задумалась: ехать или не ехать в собрание? — и не в силах была сама разрешить этого вопроса; всех, кого только можно было, она готова была спросить: ехать ей в собрание или нет?

— Как же не ехать в собрание, сударыня, — отвечала ей горничная, расчесывая поутру ее длинную русую косу

— Как вы думаете, маминька, ехать или нет в собрание? — спросила она поутру у матери.

— Что ж мешает, поедем, — отвечала мать.

— Нет, не поеду; мне что-то опять нездоровится. Настал вечер; раздумье Лиды увеличивается более и более.

— Как вы думаете, маминька, ехать нам в собрание или нет?

— Ведь ты чувствуешь себя нездоровой; что ж за охота ехать, мой друг?

— Я не буду одеваться, я надену опять розовую пилигримку.

— Пилигримку твою я отдала.

— Отдали! — вскричала Лида.

— Присылала Маша Зарская просить у тебя ее, перед обедом, когда ты с сестрой ездила на бульвар, я и отдала, зная, что ты не поедешь.

— О, боже мой! зачем вы отдали! — вскричала опять Лида, — зачем вы отдали! — повторила она, и слезы копились у нее на глазах.

— Что же за беда? это странно! тебе не нужно самой — отчего ж не дать?

— Я сама хотела надеть ее, — сказала Лида, уходя из комнаты и стараясь скрыть внутреннее беспокойство от матери.

Кто бы не подумал, что сердце женщины соткано из безотчетных противоречий! Поступок Лиды можно было почесть за детский, бессмысленный каприз, за причуды, от которых не может быть ни тепло, ни холодно сердцу; а между тем этими-то причудами и разрешались втайне узлы обстоятельств женской жизни.

Боязнь Лиды, что Лиманский примет Мери за нее, и вся тайна сердца ее откроется ненавистной сопернице, то обдавала ее холодом, то пробегала по ней содроганием.

Весь вечер провела Лида в каком-то онемении, пугая себя всеми ужасами последствий, которых причиною может быть розовая пилигримка; но едва настало время маскарада, она как будто очнулась, бросилась к матери и стала уговаривать ее ехать в собрание.

— Разве только для того поеду, чтоб посмотреть жениха Зарской, — отвечала мать.

— Какого жениха?

— Приехал из армии.

— Приехал из армии?

— Да, сказывал человек, который приходил за пилигримкой.

— Поедемте, поедемте скорей! — вскричала Лида, — я маскируюсь и надену шаль.

И Лида торопливо нарядилась, заторопила и мать свою.

Они поехали.

Пугающие мысли преследовали Лиду. С боязнью вступила она в залу собрания; взоры ее бегло ищут Лиманского в адъютантском мундире, Лиманского в маске пилигрима и Мери в розовой пилигримке — нет их. Но вот в галерее, за колоннами, появился кто-то в коричневом хитоне — сердце Лиды облилось кровью. Вот сходит со ступеней в залу и розовая пилигримка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: