Роды были трудными, повивальные бабки до утра не знали покоя; опасались уже, что им придется трясти роженицу в одеяле, чтобы вызвать родовые схватки (или, наоборот, роды были легкие – роженица разрешилась в послеобеденный час, а повивальные бабки в монашеском одеянии стояли, светясь улыбками и дуя на озябшие пальцы; а может быть, они и вовсе не пришли, перепутав адрес, и дело обошлось без них). Как бы то ни было, Джеффри Чосер появился на свет. Его старший брат Джон, сын Эгнис Чосер от ее первого брака, наверно, был взволнован и горд, а может статься, тайно ужасался: вдруг его никто теперь не будет любить?
Темные ночи сменялись заполненными звоном днями. Малыш Джеффри начал понимать, что в мире все повторяется: сегодняшнее утро будет таким же, как все другие. («Возблагодарим за это господа!» – говорила его мать.) Его уши научились различать звуки: грустное, призрачное гудение рожков из морской раковины на торговых судах; плеск воды; четкое, резкое эхо, долетающее со стороны каменных верфей. Его нос научился различать запахи: смешной запах старшего брата; свирепые, немного пугающие звериные запахи отца и дяди Тома; запах матери, такой же свежий, нежный и прекрасный, как аромат лугов. И снова он засыпал. И вновь просыпался от петушиного крика, колокольного звона, первых лучей солнца, проникавших в комнату через распахнутые окна. (Рассвет стал к тому времени одним из важнейших церковных символов: картина, изображающая воскресшего Христа в окружении невест христовых на фоне восходящего солнца, висела на видном месте в каждом соборе; Чосер не без лукавства поместил на этом фоне петуха Шантеклера и его кур.) Вот открылись городские ворота, находившиеся неподалеку от дома, и в комнату, где спал ребенок, ворвались новые звуки: топот лошадиных копыт в тяжелых железных подковах; громыханье тележных колес, то сплошь деревянных, то с железными ободьями; визг собаки, получившей пинок (в XIV веке собак было больше чем нужно); музыкальные крики бесчисленных лондонских уличных торговцев: «Кому горячего гороха?», «Спелая земляника!», «А вот парижские нитки, господа, тоньше не бывает!», «Макрель!», «Тростничку зеленого!», «Бараньи ножки, с пылу с жару!», «Горшки оловянные!». Будущий поэт, туго спеленутый и привязанный к своей колыбели, как ребенок североамериканских индейцев – к доске (судя по сохранившимся картинам, в ту эпоху холодных домов и рыщущих повсюду чертей так связывали всех английских младенцев), открыл глаза, улыбнулся пылинкам, пляшущим в луче солнечного света, хотя он не мог пальцем пошевелить, чтобы поймать их, потом, мокрый и голодный, он перестал улыбаться и заорал, взывая о помощи.
В чем-то детство одинаково во все эпохи, в чем-то – различно. Средневековых детей, как известно, долго кормили грудью и отнимали от груди лет пяти, а то и позже. Многие умирали в младенческом возрасте, а уцелевших детей, судя по намекам, рассеянным в стихах и пьесах, так любили и так дорожили ими, что чадолюбие современных родителей, души не чающих в своих отпрысках, показалось бы холодным и равнодушным. В доме Чосера маленького Джеффри тотчас же препоручили заботам кормилицы, добродетельной женщины, которой (если все пойдет так, как было заведено в домах средневековых купцов) предстояло стать ближайшим – может быть, за исключением брата – другом ребенка и его постоянной спутницей в течение последующих нескольких лет. Она исполняла каждый его каприз – по современным представлениям, баловала и портила ребенка. Современник Чосера Бартоломей-англичанин, рассуждая об идеальной кормилице, говорит:
«Она ему как мать… радуется, если дитя радо, и грустит, если дитя опечалено; она поднимает ребенка, если тот упадет, и дает ему грудь, если младенец расплачется; она целует и баюкает его, пока тот не успокоится; она расправляет его руки и ноги и пеленает его, очищает и обмывает, когда он обмарается. Для того чтобы легче обучить бессловесное дитя говорить, кормилица лепечет и повторяет ему одни и те же слова… Она разжевывает у себя во рту мясо, чтобы его можно было дать младенцу, лишенному зубов… Таким образом, она кормит младенца, когда он проголодается; убаюкивает его и поет ему колыбельную, когда ему следует спать; пеленает его в свежее белье; распрямляет и вытягивает его члены и обвязывает их, дабы ребенок не вырос криворуким или кривоногим, матерчатыми лентами. Она купает дитя и смазывает его хорошими притираниями».[76]
В отличие от современных англичан, какими они рисуются нам в наших стереотипных представлениях, средневековые англичане не были спокойными, рассудительными людьми – они были так же темпераментны, страстны, вспыльчивы и несдержанны в гневе, как, скажем, современные итальянцы в наших стереотипных представлениях. Здороваясь, они крепко обнимались и целовались, как современные французы; в ответ на оскорбление, не раздумывая, хватались за кинжалы. Однажды младший Генрих Ланкастер в порыве раздражения настолько забылся, что поднял меч на самого короля. Этот проступок был оставлен без последствий: так мало внимания придавали тогда подобным вещам. Средневековые англичане щедро и открыто изливали любовь на своих детей, которых они старались по мере возможности повсюду брать с собой – особенно в церковь, на ярмарки, на гулянья по церковным праздникам (которые бывали чуть ли не каждую неделю), на конские торги по пятницам. В праздничные дни, когда вся Англия прекращала работу, в Лондоне и его предместьях царило возбуждение: затевались игры. Шумные, сплошь и рядом опасные, они нередко кончались общественными беспорядками. Даже теннис и шахматы, эти благородные игры, были запрещены в черте Лондона (запрет этот, правда, частенько нарушался). Теннис – тогда играли в «настоящий», или «королевский», теннис, игру стремительную и жестокую, – оказался под запретом, потому что регулярно приводил к беспорядкам и бесчинствам, а шахматы запретили как азартную игру, приводящую к убийствам.
Что до девичьих игр, то в произведениях поэзии и морализаторских религиозных писаниях упоминаются только танцы до восхода луны, но обычно под танцами подразумевают хороводы, восходящие еще к языческим временам и сохранившиеся в народной традиции до нашего времени. Девушки постарше водили хороводы с юношами, в особенности с молодыми причетниками (если верить свидетельству народной поэзии); они имели обыкновение обронить шарф или перчатку, и кавалеру надлежало вернуть этот предмет туалета ночной порой через окошко спальни, что весьма способствовало умножению народонаселения. В игры с мячом играли все, от мала до велика. Летом мальчики постарше состязались в стрельбе из лука, беге, прыжках, борьбе, толкании ядра, метании камней и фехтовании на мечах. Зимой, по словам одного старинного английского автора, мальчики вроде Джона и Джеффри предавались играм на льду: «…одни, разбежавшись изо всех сил, быстро катятся на ногах; другие мастерят себе ледяные сиденья величиною с жернов; один садится, а многие, взявшись за руки, везут его, и когда кто-нибудь вдруг упадет, падают все. Некоторые, привязав к ступням и пяткам кости и отталкиваясь остроконечной палкой, скользят по льду с быстротой полета птицы или стрелы, выпущенной из арбалета. Иной раз двое бегущих с палками сталкиваются и падают, один или оба, и получают увечья: один сломает руку, другой – ногу, но юность, жаждущая славы, упражняет себя таким образом, готовясь к испытаниям военного времени».[77]
Сломать руку или ногу в средневековой Англии было серьезным несчастьем. Смертью это не грозило, но ребенок мог на всю жизнь остаться калекой. И тем не менее родители выезжали посмотреть на игры своих детей, подбадривали их азартными криками и зачастую сами вступали в игру.
Хотя в доме, подобном дому Джона Чосера, ребенка в младенческом возрасте всячески баловали, подрастая, он узнавал, почем фунт лиха. Дело в том, что, как бы горячо ни проявляли свою любовь к нему родители, старший брат и слуги, приставленные смотреть за ним, официально считалось, что ребенок, вышедший из младенческого возраста, – существо дурное, что-то вроде дикого зверя, наделенного сообразительностью, и в него следует розгами вбивать человеческие качества, пороть и бранить его, пока животное начало, это пристанище дьявола, не будет подавлено и укрощено, а высшие его способности не получат верного и благочестивого направления. Познакомимся с замечаниями Бартоломея-англичанина о детях в возрасте от семи до четырнадцати лет, то есть со времени, когда они уже «отняты от груди и понимают, что хорошо и что плохо», и до времени, когда их практически начинают считать взрослыми. Итак, дети в том возрасте, по словам Бартоломея, отличаются «…мягкостью, гибкостью и подвижностью тела, живостью и легкостью движений и достаточно развитым умом, чтобы учиться; однако они живут без мыслей и забот, стремясь лишь к забавам и удовольствиям, и из всех опасностей на свете больше всего страшатся порки розгами. Яблоко они предпочтут золоту… Их нетрудно рассердить и нетрудно обрадовать; они легко прощают обиды. Из-за того, что тело их не окрепло, они подвержены физическим повреждениям, чувствительны к боли и не выдерживают тяжелой работы… Так как их организм сильно разогревается, они постоянно хотят есть и допускают в еде и питье излишества, отчего часто и многократно страдают всяческими болезнями и хворями…