Утром Гучков уезжает в Минск, в штаб Западного фронта, а я возвращаюсь в Петроград.
Хочу ехать на фронт. Младотурки протестуют. Я доказываю, что здесь мне делать нечего, ибо «скандальная» переписка теперь сокращена до минимума и может почти целиком разгоняться секретарем по соответствующим инстанциям. Кроме того, очень тянет в дивизию; по-видимому, там неблагополучно. Поэтому, по возвращении Гучкова, прошу его меня отпустить. Соглашается и прибавляет: «А Ваш князь Багратион мне надоел: вот, посмотрите, сколько опять появилось кляуз». И он протягивает мне бумаги, — очевидно, прошедшие через Совет и переданные ему оттуда. Неприятна телеграмма Киевского Совета, обвиняющая почти все начальство дивизии в приверженности старому режиму, и две бумажки, за подписью полковых командиров Старосельского{100} и Мерчули{101}, соответственно заявляющих, что кабардинцы и ингуши всегда останутся верны присяге своей Государю Императору. Скверно. Возражаю, что ведь есть телеграмма Багратиона, что вся дивизия присягнула Временному Правительству, что тут какое-то недоразумение и прошу разрешения лично расследовать и донести. Получаю согласие.
Гучков поручает мне устроить для него обед у Кюба{102} и собрать тех, кто работал в Военной комиссии Государственной Думы, так как он хочет их поблагодарить. Собирается нас дюжина. Обед проходит весело. Гучков благодарит за помощь и говорит, что собрал компанию также и для того, чтобы попрощаться с первым членом нашей братии, покидающим столицу, т. е. со мною, который был не только хорошим работником, но и принес много пользы, поддерживая дух публики, даже в самые тяжелые минуты, неисчерпаемым юмором. Я благодарю и желаю успеха, а Пальчинский, наговорив Гучкову комплиментов, довольно настойчиво намекает на то, что ему следовало бы опираться на тех, кто пришел ему бескорыстно помогать в первые же минуты революции. Дружеская беседа с воспоминаниями о всяких подробностях и анекдотах революции продолжается довольно долго.
Получаю извещение Архангельского о производстве в генералы. Заезжаю к нему поблагодарить. Он в тоске. Не знает, куда его, в конце концов, назначат.
Иду к Гучкову прощаться. Он очень сердечен и любезен и предлагает ехать с ним на Юго-Западный фронт, но я уклоняюсь. Вечером провожаю его на вокзал, а 6-го апреля покидаю Питер. Младотурки провожают, утвердительно заявляя, что мне, наверно, придется скоро вернуться. Посмотрим.
Приехав в Киев, нахожу нескольких офицеров из дивизии и узнаю подноготную. Оказывается, в штабе писарь Копысов и зауряд-чиновник Данилов{103} разводят страшную смуту. Пулеметчики из моряков тоже скандалят, а в полках, в общем, благополучно; комитеты{104} копаются в хозяйственных делах, и многие сотенные командиры чувствуют себя скверно.
Командир 4-й Татарской сотни Колюбакин{105} завел дружбу с Киевским солдатским Советом, дает мне полезные сведения про главных руководителей и на следующее утро везет меня к ним. Главный запевала — симпатичный вольноопределяющийся из евреев, Брандман, от которого, между прочим, я получил впоследствии, после моего назначения в Петроград, замечательно милое приветственное письмо.
Усаживаюсь с ним и его подручными и доказываю им всю абсурдность их обвинений Туземной дивизии в контрреволюционности. Что же касается выработанного Советом списка лиц, подлежащих немедленному изгнанию, то по поводу многих вполне соглашаюсь, но не из-за соображений политических, а из-за боевых и, главным образом, хозяйственных. Относительно некоторых лиц категорически не соглашаюсь и вполне доказательно привожу все доводы неосновательности возведенных на них обвинений. Спрашиваю, откуда получены сведения. — Под секретом мне сообщают фамилии информаторов — двух вольноопределяющихся, а также вожаков комитета команды связи. Доказываю случайность и ненадежность такой информации. Прошу впредь слушать только делегатов, прибывающих с удостоверениями, а добровольных доносчиков гнать в шею. Что же касается перемен в личном составе, то берусь обо всем «доложить Багратиону», сохранив в тайне фамилии информаторов.
Прошу выпустить арестованного по доносу одного из вольноопределяющихся подполковника Дагестанского полка Микашевидзе{106}, зная, что его единственный грех — строгость. Но мне возражают, что это неудобно делать без ходатайства полкового комитета. Чувствуется, что, вероятно, в Совете есть партия большевиков, которых сами вожаки побаиваются. Расстаемся в полной дружбе.
Интересную картину представляет собой столовая гостиницы Континенталь, где собирается все офицерство, особенно, находящихся неподалеку Гвардейских кавалерийских полков, вызванных для поддержания порядка на железных дорогах. Много изгнанников. Много вышибленных генералов. За одним столом Арсеньев{107}, Кантакузин{108} и др. Арсеньев после того, как я отказался от Конной Гвардии, выдвинул Старосельского, а на кирасир его величества (ныне подольцев) — Бековича, добился от Брусилова соответственного приказа, не спрашивая согласия заинтересованных лиц. Теперь Арсеньев спрашивает, где они. — Сообщаю, что оба в отпуску, и вряд ли, особенно Бекович, будут довольны своими назначениями. Арсеньев говорит: «Ведь все-таки карьера командира Гвардейского полка лучше, чем командира Туземного, подлежащего после войны расформированию». Отвечаю с улыбкой, что еще вопрос, кто будет раньше расформирован, — гвардия ли, или национальные кавказские войска.
Дивизию застаю на отдыхе в Бессарабии. Штаб в Котюжанах, в имении Цениных. Хороший дом. Прекрасная кухня. Багратион ко мне относится подозрительно. Рассказываю совершенно откровенно всю мою историю и откуда идут все «наветы» на него, но, по-видимому, подозрительность его не рассеивается, и и думает, что я под него подкопался. На следующий день Багратион собирает всех бригадных и полковых командиров, и я опять с полной откровенностью и подробностями излагаю все впечатления петроградские и киевские.
Главное, что нужно поскорее устроить, — это полковые и дивизионный комитеты. Здесь царит хаос, ибо в дивизии все осложняется национальным вопросом. Вырабатываю схему с пропорциональным представительством русских и туземцев. Много у меня возни со штабным комитетом моих команд. Среди писарей, телефонистов и пулеметчиков много крайних элементов.
Сначала мне представляют требования о смещении чуть ли не всех офицеров, но дипломатически и постепенно успокаиваю все страсти и почти всех сохраняю на местах, только 2–3-мя приходится пожертвовать. Часто офицеры виноваты, раздражая публику разными бестактностями, за которые ругаю нещадно, но и противной стороне не даю спуска и протестую против красного флага с надписью «да здравствует демократическая республика», воздвигнутого около штаба заурядным чиновником Даниловым. Объясняю сему революционеру, подкапывающемуся под старшего адъютанта с надеждой сесть на его место, что, может быть, такая надпись оскорбляет мои чувства, что, может быть, я кадет или крайний анархист, что неизвестно, каково будет решение Учредительного Собрания, и что, наконец, политические убеждения меняются и неизвестно, каковы будут наши через год. С трудом удерживаюсь от того, чтобы не напомнить ему, как он сам рыдал от умиления, получив серебряный портсигар из рук великого князя Михаила Александровича.
Самый кляузник — старший писарь Копысов. Это он, оказывается, выкрал бумажки Старосельского и Мерчули, написанные в первые же минуты по получении известия о революции и не имевшие никаких последствий.