Чрезвычайно трогательно выходит мое прощание с чинами штаба. Они все собираются в большой приемной, говорят тепло и задушевно, у некоторых на глазах слезы. Горячо их благодарю и прошу не слишком принимать к сердцу мой уход, так как в тяжелые минуты, переживаемые Россией, нужно работать, не покладая рук и не позволяя чувствам личных симпатий или антипатий влиять на общую пользу дела.
Покончив дела в штабе, задумываюсь над тем, кому следовало бы сделать прощальные визиты и решаю посетить только двух лиц, — Родзянко и Чхеидзе, как представителей власти законной и власти фактической. Что же касается членов правительства, предоставляю церкви возглашать им многолетие, без уразумения той иронии, которая заключается в парадоксальном противоречии самих слов: «Многая лета „временному“ Правительству».
Еду в Таврический дворец, где нахожу Чхеидзе. При прощании он мне очень горячо жмет руку с пожеланием всяких успехов в будущем. После этого заезжаю на Фурштадтскую к Родзянке. Не нахожу его дома. Оставляю карточку и возвращаюсь восвояси, но не проходит и часа, как Родзянко приезжает ко мне. В продолжительной беседе излагаю ему все свои злоключения и печальные наблюдения, сводящиеся к тому, что я готов был всячески Керенского поддержать в надежде на то, что он спасет Россию, но теперь убедился в полной его непригодности на такую роль. — Он не умеет разбираться в людях, плохо ориентируется в настроениях масс, особенно солдатских, не имеет достаточно дипломатического такта, чтобы скрывать своего двуличия, к сожалению, иногда необходимого на политическом поприще, и наконец за последнее время слишком, по-видимому, занят мыслью о собственном величии. Его слишком очевидное и честолюбивое стремление стать самодержавным диктатором понемногу охлаждает симпатии даже самых горячих его сторонников. Словом, для управления страной недостаточно одного только красноречия, хотя бы и выдающегося.
Родзянко, знающий лучше меня внутреннее состояние России, еще более пессимистичен, предвидит колоссальный развал и кончает наше собеседование советом мне ехать на Дон к Каледину{181}, говоря, что единственная надежда на спасение в Новочеркасске, куда и он сам рассчитывает скоро переселиться. — Отвечаю, что этот совет буду иметь в виду, но теперь хочу немного отдохнуть в деревне, ибо чувствую себя страшно измотанным после двухмесячной петроградской трепки. Прощаемся очень сердечно. Родзянко уезжает.
Получаю дружеское предостережение из прокурорских кругов, будто Керенский собирается меня арестовать, вероятно, в связи с выступлением в штабе, происшедшем ночью при известии о моем уходе. Считаю его вполне способным на такую пакость, хотя бы с целью дискредитировать меня в солдатских умах, обвинением в контрреволюционности. Поэтому, получив по телефону приглашение от великого князя Михаила Александровича обедать у него, так как, мол я теперь не являюсь больше официальным лицом, принужден ответить, что совместная трапеза, к сожалению, нежелательна, ибо может навлечь неприятные последствия не только на меня, но и на Его Высочество.
Решаю уехать 15-го июля. В этот день как раз назначены торжественные похороны казаков, убитых во время восстания. Мне не хочется быть в столице во время этой церемонии, так как, с одной стороны, при моей дружбе с казаками, мне неудобно отсутствовать, а с другой, совершенно не желаю встречаться с Керенским и его приспешниками. Поэтому накануне вечером заезжаю в Исаакиевский собор, где возлагаю венок около казачьих гробов и объясняю офицерам, что уезжаю завтра утром. Из этих похорон правительство устраивает грандиозную манифестацию (своей силы, что ли?): участвуют эскадроны и роты от всех частей гарнизона, депутации и проч. Похороны погибших конно-артиллеристов произошли ранее в Павловске при моем участии с меньшим торжеством, но с большей задушевностью.
Утром 15-го отъезжаю от штаба на автомобиле. Для прощальных почестей выстроен караул от литовцев и самовольно прибывших юнкеров Николаевского училища. Говорю несколько теплых слов и, облобызав Балабина, укатываю. На Гороховой встречаю семеновцев, идущих на казачьи похороны. Обращаюсь к ним: «Прощайте, друзья семеновцы», и получаю в ответ симпатичное: «Счастливого пути». Вспоминаю, как 2 месяца тому назад первое приветствие мне в столице исходило от почетного караула тех же семеновцев.
Еду в Лугу и водворяюсь на мирное житье у берегов Череменецкого озера.
Предаюсь животному существованию: ем, сплю, гуляю под древними березами, а по вечерам гляжу на старые портреты, стараясь угадать, что подумал бы, например, прадед Андрей Петрович, если бы мог увидеть судьбу своего потомка.
Иногда приезжают с новостями из города, то Рагозин, то Масленников, отец коего, между прочим, в собрании членов Государственной Думы произнес речь, критикуя правительство Керенского, и говоря, что я пострадал за то, что подавил большевиков. Оказывается, теперь правительство вместо борьбы с большевистской опасностью усердно занялось более легким делом подавления несуществующей контрреволюции. Особенно старается Кузьмин, совершающий массу бестактностей — сначала, при аресте Гурко{182}, за письмо написанное им Царю после отречения, затем при домашнем аресте великого князя Павла Александровича, с приставлением караула, и т. д. Кузьмин же производит расследование по поводу происшествий в штабе, когда узнали ночью о моем уходе. Но дело кончается ничем. Забавен рассказ Рагозина о том, как Кузьмин в день похорон казаков объезжал войска у Исаакиевского собора, ухитрившись приблизиться так, что никто его не заметил, и здороваясь с спешенными сотнями, стоявшими «вольно».
Эрдели от командования петроградскими войсками благоразумно отказался, и Керенский вышел из затруднения, назначив Васильковского, физиономия коего ему понравилась во время приема депутации георгиевских кавалеров. Одно у Васильковского преимущество, что он родственник Балабина и, может быть, будет поэтому его слушаться.
На фронте тем временем произошли исторические скандалы у Калуша и Тарнополя. Керенский, разочаровавшись в Брусилове, вышиб его еще гораздо более бесцеремонно, чем меня. Правительство ухватилось за Корнилова, желая назначить его Верховным главнокомандующим, но он поставил условием введение смертной казни и проч. Министры разругались. Керенский обиделся и уехал в Финляндию. Россия на несколько дней осталась без главы правительства и без Верховного главнокомандующего. Потом все уладилось, условия Корнилова были приняты, назначение его состоялось, и Керенский, подобно Борису Годунову{183}, милостиво вернулся к своим присмиревшим боярам. Он, по-видимому, вообще собирается идти по стопам этого знаменитого авантюриста. Весьма характерно переселение в Зимний Дворец, в царские покои, хотя Рагозин уверяет, что я являюсь виной этому, так как, благодаря мне, центр событий перенесся на Дворцовую площадь, и что Керенский это учел. Достоверно одно, что он сам шутит над своей подписью, которую из-за торопливости сократил до одной буквы «К» с неопределенным хвостиком. Теперь он говорит, что «А. К.» очень похоже на «Александр IV». Его адъютанты стали носить аксельбанты по образцу флигель-адъютантских, а один из них, говоря про флаги, недавно заявил, что Керенскому так «эти красные тряпки» надоели, что он хочет Андреевский флаг сделать национальным. Красная тряпка на Зимнем Дворце при каждом отъезде Керенского из города опускается, как в былые дни Императорский Штандарт, и голый флагшток свидетельствует об отсутствии Хозяина Земли Русской{184} из столицы.
Красная тряпочка на автомобиле Керенского заменена флагом морского министра. Все это, конечно, мелочи, но мелочи знаменательные. А если верить сплетням, то новый Борис Годунов подыскивает себе Ирину. Скоропалительно состоялся его развод с женой, которая, по слухам, ругает его на всех перекрестках, говоря, что небось пока он был скромным присяжным поверенным, так и она была хороша, а теперь и т. д. Встретил ее раз за чаем у Кузьмина, вид у нее невеселый. После развода все ожидали, что он женится на артистке Тиме, к которой, по-видимому, питал нежные чувства, но это не произошло. Наоборот, госпожа Тиме пропечатала в газетах негодующее опровержение подобным слухам. Теперь получаются туманные сведения, будто Керенский совещался с обер-прокурором Синода о возможности его брака с одной из царских дочерей. Привожу эти сплетни, чтобы показать, в каком направлении работали обывательские языки.