То мы с женою сидели и плакали, прижавшись друг к дружке, а то тихонько, чтобы не слышал другой, глотали слезы по разным комнатам. В такую минуту, когда я прятался ото всех, подошел однажды ко мне наш средний сын — Жора. Теперь он осиротел, пожалуй, больше, чем мы, — ведь это он и возил Митю на процедуры в дальнюю поликлинику, и водил потом в школу... Еще один подарок судьбы: в тот страшный день жена впервые пошла за Митей сама. А случись это, когда Митя шел с братом? Не лишились бы мы сразу двух сыновей? Поняли бы? Хватило бы у нас и ума и сердца простить большего?..
Жора попросил собаку, сказал, что можно купить хорошую. Я машинально стал расспрашивать:
— Что за собака?
— Ньюфаундленд.
— А что она, для чего?
— Ну, водолаз. Спасатель...
Может быть, слово «спасатель» было для меня тогда магическим? Может быть, тут другое: собаку обещал я им с Митей купить давно, только Мите перед этим еще предстояло вылечиться — у него была астма на почве аллергии, которую вызывали и они, домашние животные, тоже.
— А у кого ты хочешь купить?
— У нашей учительницы биологии знакомая с мужем разошлась, ухаживать теперь некому. А щенок хороший, она говорит, первая выбирала, эта знакомая, когда они родились у Татьяны Федоровны...
— У нее собака есть?
— Ну да, Кора ее зовут, знаешь, что это за собака?..
В этом ли во всем было дело? Я дал сыну деньги.
Когда Жора привел его в дом, оказалось, что ростом щенок почти с годовалого теленка. Но и тут я еще не оценил предстоящих нам трудностей — все происходило тогда как в полусне.
Мы оставили щенка одного и пошли с Жорой в магазин купить костей. За это время жена вернулась с работы, и, когда мы открыли дверь, она с ногами сидела на тахте и в голос рыдала, а щенок бегал вокруг и все пробовал достать ее черным носом.
Жена сказала, что он хочет ее укусить и что она вообще не желает видеть его в нашем доме.
— Да Квета тебя лизнуть хочет! — сказал Жора. — Бывшая хозяйка с Татьяной Федоровной боялись, что она к ним еще и не пойдет, выть станет и в дверь царапаться, а ей тут сразу понравилось... Вот она и хочет лизнуть, ну, спасибо, что ли, сказать, что мы ее взяли — ей там плохо было, у старой хозяйки... Зачем ей кусаться — она тебя еще как любить будет!..
Но жена только заплакала еще жалобней.
Потом бывали всякие времена, мы то оживали на миг, если случалось событие, которому раньше все долго радовались бы, а то опять словно впадали в спячку, но присутствие в доме живого существа, о котором, хочешь не хочешь, надо заботиться, все больше мешало отчуждению. То сын звонил мне на работу, что он задерживается в школе, и просил заскочить домой на минутку, вывести Квету на улицу, то жена, жалея сына, просила меня передать ему, что в обеденный перерыв она уже, так и быть, купила костей, и пусть-ка он в магазин не ходит, а занимается лучше математикой.
Когда мы с сыном по очереди прогуливали щенка, на улице встречались нам опытные собачники, останавливали, долго разглядывали Квету, давали советы, и я по привычке все еще относился к ним так, словно все они маленько «с приветом», но ответственность за живое брала верх, и приходилось, раз уж надо, не только увеличивать время прогулок со щенком, но и, чтобы «поставить ноги», бегать с ним. Бегали мы обычно поздним вечером, я уставал, потому, наверное, впервые стал засыпать без снотворного, и жена заметила это и практическим умом своим оценила, как оценила уже, вероятно, многое другое, связанное с появлением в нашем доме собаки... Разве, предположим, еще недавно не засиделся бы с друзьями допоздна, разве не позволил бы в утешение себе лишнюю с ними рюмку?.. Разве теперь, когда ушел с работы, не укатил бы тут же в Дом творчества?.. А каково им было бы без меня? И каково мне без них: стал бы работать или тайком от своих звонил бы товарищам, просил подкинуть деньжат все на то же — на убивающие душу размышления о несправедливости жизни?
Меня все больше привязывало к собаке другое — удивительно добрый ее характер. Не было в нашем громадном доме ни одного маленького мальчишки, перед которым она не вильнула хвостом, не было девчонки, которую она не лизнула бы в щеку. Она стала уже довольно большая и сильная собака, да и вид у нее, если не разглядеть морды, стал довольно-таки устрашающий, но вот в том-то и дело, что крупная эта лохматая башка с большими опущенными ушами и преданно глядящими на всех без исключения карими, чуть вытянутыми книзу треугольными глазами, делали ее не только миролюбивой, но даже ласковой, и это было так ясно для каждого в этих карих глазах написано, что малые ребята, которых матери подальше от большой и страшной собаки тащили за руку, пытались вырваться, чтобы неизвестно зачем ее потрогать... Конечно, тут сказывалась порода, сказывалось это много веков старательно выращиваемое в собаке сознание цели ее жизни — любить человека настолько, чтобы, ни секунды не медля, броситься за ним куда угодно. Но мне казалось, что дело еще и в другом, что Квета каким-то непостижимым образом ощущает: она живет теперь в доме, где очень любили маленького мальчика, и что в благодарность за доброту и заботу о ней она тоже должна любить всех, какие есть на земле, маленьких ребятишек. И они это словно чувствовали, ребятишки, они к ней буквально липли, и часто вслед за собакой я останавливался где-либо на тротуаре или посреди аллеи и начинал обстоятельно объяснять какому-либо теребящему ее за хвост бесстрашному карапузу, что на ногах у Кветы есть перепонки, что уши такая собака, когда ныряет, умеет плотно зажать, оттого и не страшна ей глубина в четыре-пять метров...
Часто, когда ходили с ней, забирались в такие места, где мы раньше гуляли с Митею... Вот мелькнула знакомая афиша, и я вспомнил, как в один из последних дней коротенькой его жизни мы с ним шли мимо, и он спросил меня: «Скажи, скажи, а что такое «оник»?» До этого я все пытался научить его читать по крупным буквам рекламы, но это никак не удавалось. Удивительное дело, такой смышленый, так жадно слушающий всегда бесконечные мои рассказы, он словно чувствовал, что эта наука — читать — вовсе ему не пригодится... Потому-то, зная, какой из него чтец, я твердо сказал тогда: «Не знаю, что это такое, — такого нет». — «Но я прочитал! — теребил он за руку. — Вон, посмотри!» И я посмотрел на эту доску для афиш, на которую он показывал вытянутой рукой, и увидел крупно: «Кино».
Потом шли мы с собакой дальше, через Ленинградский проспект переходили на Беговую, и тут, когда слева мелькали теплые окна ресторана «Бега», у меня снова сжималось сердце: «Лошадром». Так он назвал однажды, когда мы с ним проезжали мимо в троллейбусе, ипподром. Я потом, смеясь, рассказал об этом одному из своих товарищей, и он написал шутливые стихи про «лошадром» и передал их Мите, чем окончательно укрепил дружеские отношения с ним; Митя мог иногда вдруг сказать: «Давно я не видел дядю Сережу, а давай к нему сходим?..» У него вообще была трогательная и чуть загадочная манера — на равных разговаривать с моими товарищами. Для него это было естественным, что мои дружки — это и его дружки тоже, и он часто подбивал меня: «А давай позвоним дяде Юре Апенченко, почему он к нам давно не приходит?» Два или три дня — это, по его понятию, было очень давно, и мы звонили, и дядя Юра приходил, мы пили чай, разговаривали о чем попало, но чаще всего о вещах очень серьезных, а он сидел себе на диване, помалкивал и только поглядывал на нас — на одного, на другого.
И вот в ладони у меня не теплая его ручка, а жесткий брезентовый поводок...
Наверное, собаке было грустно ходить со мной, занятым теперь бесконечными своими мыслями, и она иногда тыкалась мокрым носом мне в руку или, чтобы обратить на себя внимание, прихватывала зубами поводок. Тогда я пробовал отвлечься, пробовал поговорить с ней, даже пытался что-то объяснить, если перед чем-либо она, бывало, останавливалась в недоумении. В этом своем внимании к собаке я в конце концов преуспел настолько, что однажды, увидев в Тимирязевском лесу молодую женщину, у ног которой, как мне показалось, играл крупный щенок, я вдруг с любопытством подумал: что за порода?..