Мне надо было тоном своим выразить ей недовольство и тем самым отбить охоту к путешествиям на будущее, и я старался говорить как можно строже, но не знаю, удавалось ли это, не ловила ли она чутким своим ухом, что в глубине души я доволен: разве это не проявленье любви?
Жора был для нее все, что там и говорить, но у Кветы хватало добра и участия и для остальных в нашем доме, и если, например, она вдруг выходила из детской, шла к сидевшей на диване с вязаньем жене и укладывалась мордой ей на колени, я совершенно точно знал, о чем задумалась в эту минуту жена...
У самого у меня все длился этот мучительный период, когда я запрещал себе уходить в думы о Мите, чтобы не сойти с ума, чтобы где-либо среди тишины вдруг не закричать в голос... Вообще-то я многое за это время успел понять, как понял, например, задним числом свою давно умершую прабабушку, называвшую в старости меня, мальчика, то Кирюшею, то Афонькою — это были имена зарубленных в гражданскую ее сыновей. И я теперь точно знал, что если господь продлит мои лета, то Митя тоже обязательно вернется ко мне, и мы снова будем вместе, на этот раз уже неразлучно, и будем счастливы... Пока же он потихоньку начал возвращаться лишь ненадолго, и всякий раз наши коротенькие свидания с ним заканчивались тем, что я ронял голову на грудь.
Тогда я еще не писал о нем, еще запрещал себе, но любой маленький мальчик, который встречался в моем рассказе, был конечно же он, Митя, и, когда я сидел над страничками, на которых он незримо присутствовал, душа моя разрывалась.
В один из таких моментов, когда я не справился с собой, когда отложил ручку и закрыл руками лицо, услышал, как собака, тяжело оскользаясь на гладком полу, стала подниматься в прихожей, где обычно лежала около двери. Она грузная, и всегда слышно, как она привстает, как ложится, рухнув на живот, в другом месте, как тяжело шлепает из комнаты в комнату. На этот раз она подошла к письменному столу и села напротив, положив черный свой тупой нос на край столешницы и уставившись на меня карими, будто бы все понимающими глазами.
— В чем дело? — спросил я. — Зачем пришла?
И она привстала, обогнула стол, ткнулась было ко мне, но дорогу ей преграждал стул с книжками, пролезть не смогла, и тогда она попятилась, вернулась на место, рухнула на пол, заползла головой под стол, положила морду мне на тапочки и длинно, взахлеб вздохнула...
Да ну, сказал тогда я себе, конечно же, это воображение у тебя разыгралось, разгулялись нервишки, и все дела.
Но на следующий день, когда я споткнулся на том же месте и снова мне стало плохо, Квета опять поднялась в прихожей и опять пришла, чтобы положить морду мне между щиколоток и прерывисто, как ребенок, длинно вздохнуть.
Да нет-нет, как теперь с ним расстанешься, с этим молчаливым, ставшим грустным, как все в нашем доме, и как будто все понимающим существом!.. Разве вот только отдать на время... И жена бы за эти два или три месяца отдохнула от сумок, Жора поднажал бы с математикой, а я бы прежде всего съездил в станицу, где в доме у матери — несчастье ведь, как известно, в одиночку не ходит — лежала теперь парализованная моя младшая сестра, и съездил бы, наконец, в санаторий хоть слегка подлечиться, и выбрался бы наконец к старым друзьям и глотнуть вольного сибирского воздушка, и заодно кое-что оживить в своей памяти, — зарплата мне ведь теперь не шла, и надо было работать, во что бы то ни стало работать...
Мы стали осторожно советоваться со старыми собачниками, и одни говорили, что лучше уж сразу расстаться с собакой, если начали одолевать такого рода сомнения, другие обещали разыскать старую знакомую, как-то однажды на целых полгода отдававшую на передержку королевского пуделя, третьи давали телефон собачьего тренера, который якобы на два, на три месяца за вполне умеренную плату берет собак домой и заодно их выучивает всяким необходимым премудростям. Это было тоже немаловажно, потому что однажды, когда я получал родословную Кветы в собачьем клубе, одна — да простите мне этот штамп! — модно одетая молодая дама стала рассказывать о том, что вышло из ньюфа, которого они не учили. «Представляете? — спрашивала она, ища сочувствия. — Прежде чем выйти из квартиры, любой из нас берет кусок колбасы. Бросаешь колбасу в дальний угол, и, пока собака бежит туда, надо успеть выйти, иначе она потом не выпустит ни за что!.. А реакция у пса, должна вам сказать, прекрасная, старенькая мама, например, выйти за дверь не успевает, однажды просидела, не смогла встретить родного брата — Артон не выпустил, представляете?..»
Прощаясь, я тогда спросил у нее нарочно грустно: «Так мы с вами больше не увидимся?» — «Ах, почему же? — ответила она, явно кокетничая. — На следующей выставке, в мае!..» Конечно, это было не очень остроумно, но уж больно не хотелось мне примыкать к этим, которые все-таки немножко «с приветом», собачникам, и я сказал убежденно: «Так ведь он вас к этому времени съест!»
Нам это, кажется, не грозило, но ведь были и другие сложности. Есть ведь люди, которые смертельно боятся собак, и представьте себе, что, ослушавшись хозяина, к одному из таких людей стремительно бежит черный огромный пес!.. Недаром же говорят, что наводившая ужас баскервильская собака тоже была из породы ньюфов.
И вот я каждый вечер садился в кресло у телефона и звонил, звонил до посинения то по одному, то по другому номеру, но оказывалось, что эта женщина, которая отдавала на передержку королевского пуделя, на этот раз уехала за границу на два года, а у кого она оставила собаку, никто не знает; что у инструктора уже живут дома три собаки и взять четвертую он никак не может, но и отдавать другим инструкторам ни в коем случае не советует, потому что один бьет собак смертным боем, а другой морит голодом...
Не было, вы скажете, у бабы хлопот — купила баба порося!
Странная на первый взгляд наша проблема настолько выбивала меня из колеи, настолько все в нашей жизни осложняла, что однажды мне пришла и совсем сумасшедшая идея: а что, если на время отдать собаку в милицию? Лишь бы только взяли ее в питомник, а там можно будет поговорить по душам с каким-нибудь опытным, влюбленным в собак проводником, все ему объяснить...
«Угу, — сказал мне по телефону один мой имевший отношение к московской милиции знакомый, — угу. Знаешь, кто тут тебе смог бы помочь?.. Это железно — Феликс Бабкин! У него...»
И как я не подумал о Феликсе! А ведь всего недели полторы или две назад сам видел его в ресторане Дома литераторов за одним столиком с моложавым, одетым в милицейскую форму генералом. Да и вообще, если припомнить ходившие о Феликсе легенды или хотя бы то, что рассказывал о себе он сам... Есть, действительно, судьбы, с самого своего начала отмеченные яркой печатью необычайного, и она, печать эта, на все годы впереди служит потом как бы пропуском в особую, совершенно недоступную кому-то другому жизнь. Если человек, чья судьба такой печатью хоть слегка тронута, даже и постарается, и приложит все силы к тому, чтобы жить как все, случай все равно найдет его среди обыденной суеты и обязательно вернет на крутую тропу почти фантастического.
Отец у Бабкина был известный в свое время дипломат и журналист, и Феликс родился на океанском пароходе, идущем то ли в Соединенные Штаты, то ли оттуда, долго жил потом в разных странах, прилично изучил несколько языков, начинал студентом Сорбонны, но потом вернулся в Россию, стал военным, чуть ли не летчиком-испытателем, попал в катастрофу, вместе с орденом, еще задолго до тридцати, получил приличную пенсию, и чем только с тех пор не занимался и где только не успел побывать, пока не сделался, наконец, удачливым сценаристом. Он и сейчас легок был на подъем, мчался то к вулканологам на Камчатку, а то участвовал в каком-нибудь сумасшедшем рейсе в Антарктиду, каждый год проводил пару недель в Домбае или в Бакуриани, а если показывали из-за границы по телевизору хоккейный матч на первенство мира, то его можно было видеть и там, среди наших болельщиков, а то и рядом с ребятами. Словом, Феликс знал всех и все знали его, он был, по-моему, образцом того самого человека, которого теперь принято называть коммуникабельным.