— Ты... — крикнул, захлебываясь от гнева, Усольцев, — ты это... что же?.. К черту! — Он с силой тряхнул кулаками.
Вздрогнувший Чалка прыгнул в самую гущу непролазного ольховника.
Усольцев жарко дышал в самое лицо Свиридовой, не сводящей с него больших, глубоко потемневших глаз.
— Эти штучки я знаю. Вы меня не удивите ими. И не струшу я, как, например, перетрусили вы сами.
— Я не перетрусила.
— Перетрусили! Раскисли! Как этот Мудрой. Развалил к черту работу, а теперь страдает, ищет смысла жизни. Слюнтяй!..
Он яростно смотрел на Свиридову, побледневшую, осунувшуюся:
— Я не об этом, Усольцев, — вздрагивая от его слов, как от пощечин, сухим, надтреснутым голосом сказала Свиридова.
— Об этом! — снова загорячился Усольцев. — Вы взбунтовались, потому что этой аварией ущемлено ваше самолюбие. Как же, дескать, так: я, директор, Наталья Свиридова, — и вдруг такой конфуз? И теперь, дескать, все увидят, что я Наталья, — просто Наталья, и все. Не об этом?
— Об этом, — глухо проговорила она, большими, опять глубоко потемневшими глазами глядя на Усольцева. — И без меня давило и... при мне... Данька-то, Данила... — почти шепотом проговорила она, придерживая ладонями дрогнувшие и оседающие вниз уголки губ, — мы с ним маленькие были... дрались с ним...
— Ну? — вдруг смолк Усольцев, смущенно отводя взгляд от Свиридовой.
Она поправила выбившиеся из-под берета волосы и, сторонясь Усольцева, пошла к поселку.
— Погоди! — остановил ее Усольцев, все еще не решаясь глядеть на нее. — Это... я, понимаешь, накричал тут... Кхм, черт!.. — злобно кашлянул он, оправляя неровный голос.
— Ты правильно кричал.
— Вот, вот. Так ты, пожалуйста, это... понимаешь?
— Понимаю.
— Не сердись, говорю.
— Я не сержусь.
— Ну, ну, — уже вдогонку ей сказал Усольцев и полез в запаутиневшие кустарники к спасавшемуся там от оводов Чалке.
Было уже больше двенадцати. Пошабашившие старатели тянулись к магазину, золотоприемной и конторе — кто по нужде, а кто и просто так, потолкаться в перерыв среди народа, послушать новости, переметнуться, словом со знакомым. У железной решетки золотоприемной, сдавленный старателями, стоял Щаплыгин. Кассир, как базарный фокусник, едва уловимыми движениями тарелки метал золото вверх, ловко подхватывал его, отсеивая шлихи в сторону, дул на него, растирал магнитной подковой и выбирал из него железняки, крутил, как муку в сите, и снова метал, торопясь поскорее спровадить Щаплыгина, пристально и недоверчиво смотревшего на него.
— Пиши, — сказал Щаплыгин, хмуря косматые брови, — половину бонами, половину червонцами.
Ему выписали и подали расчетные книжки — боны — и отдельно квитанцию.
— Деньги — рядом. — Не глядя на Щаплыгина, кассир ткнул пальцем в сторону следующей кассы.
А там окно было закрыто. Лаврентий загремел в него кулаком, но между окном и Щаплыгиным протиснулся вооруженный берданкой сторож и оттер старшинку, молча показывая ему на объявление: «Касса закрыта».
— Ну что? — встретили его у выхода артельщики и жены их с мешками и кошелками.
— Сдал, — выдергивая из кармана шаровар боны, нарочно громко, чтобы слышала Свиридова, крикнул Щаплыгин. — А денег нет! Даже касса закрыта!
У магазина толпилась уже добрая сотня людей. Старатели все прибывали — и пешие, и конные, и верхами, и в таратайках. Были здесь и коренные старатели в широченных шароварах, и китайцы в синих ватных стеганках и брезентовых спецовках, и чисто одетые корейцы, и буряты в овчинных шубах, и русские крестьяне, и пижоны — хлюсты с московской «биржи труда», прилетевшие сюда за «длинным» золотым рублем. Очкастый, маленький и хлипкий, золотозубый кореец Бен терся то тут, то там, как тень скользя между старателями.
Наталья Свиридова с каким-то злым упрямством лезла в самую гущу старателей, чего-то искала в них, что — она и сама не смогла бы объяснить, ни с кем не разговаривала и почти не отвечала на приветствия. Лаврентий Щаплыгин, увидя ее, круто повернул к ней спину.
— Что ты, как стень, трясешься за мной? — вдруг напал он на жену Варвару, испуганно попятившуюся от него.
Он со злостью сунул руку в карман к бонам и торопливо пошел к магазину.
В магазине Лаврентий плечом раздвинул толпу, пролез с Варварой к самому прилавку. Варвара ошалело уставилась на полки, сразу перезабыв, что она хотела взять. Полки были забиты мылом, жженым кофе-суррогатом, спичками.
— Муки мешок пиши, — боками отбиваясь от напиравших со всех сторон старателей, крикнул продавцу Щаплыгин.
— Четыре кило, — отметил продавец; — сильно гнусавивший Федор Ильич Глотов.
— Мешок, тебе говорят! — крикнул ему Щаплыгин, крепко сжимая боны в кармане.
— Не могу: только четыре кило... У нас гирь нет, — не мигая, отчаянно врал Федор Ильич.
— Масла пиши.
— Подсолнечное, одно кило.
Лаврентий затравленно оглянулся. Шум спал, слышно стало, как тикали на стенке проржавевшие с подвешенной фунтовой гирькой жестяные ходики.
А Федор Ильич вертел в руках карандаш, растерянно бормотал:
— Какао есть, лососина, шоколад, конфеты «раковая шейка»...
— Ну-у?! Неужели? Это вы говорите? — в притворном изумлении, широко раскрывая голубые глаза, воскликнул Щаплыгин.
В свободном углу магазина с кошелками и мешками покупок стояли золотничники из захребтовой пади Багульни. У половины из них, как флюсы, распирало щеки от пареного, с золою для крепости, загубного табаку. Старый, с длинными желтыми зубами Ли Чан-чу слушал старателей, попыхивая самодельной черемуховой трубочкой. Еле заметным движением головы приветствуя знакомого шахтера Залетина, Ли Чан-чу молча подвинулся, уступая ему место. Залетин за руку поздоровался с багульнинцами и гостеприимно раскрыл перед ними пачку дорогих «Сафо».
— Ну, как Багульня? — спросил он, угощая всех папиросами.
— Чего там, — отмахнулся старшинка в фуражке с белой тульей, невесть как попавшей к нему. — Ничего, паря, не моем.
— Но-но!.. — недоверчиво погрозил ему Залетин. — По пятерке, небось, моете?
— По пятерке? — в притворном ужасе переспросил старатель. — Да ты что, паря? От силы, от силы два с полтиной. «По пятерке», — с досадой проговорил он. — Вот на Зее, говорят, моют: по десятке, по двадцать, говорят, на брата обходится.
— Это где Зея?
— Тут где-то, в этом углу, — неопределенно показал старатель. — Тыщи, говорят, две километров отсюда... А Багульня наша нынче... — Он презрительно сморщился и отмахнулся. — По бортам ковыряемся, что уж там. «Сухая»-то у вас, говорят, стала? — прикуривая от залетинской папиросы, спросил он.
Залетин сразу помрачнел, смял недокуренную папиросу и бросил ее.
— Жмаева Данилу, говорят, покалечило? — с тревогой, осторожно допытывался старшинка.
— Ничего неизвестно, — отворачиваясь от взгляда старателя, отвечал Залетин. — Не откопали еще...
— Не откопали? — дрогнул багульнинец. — Всё еще там?
Ли Чан-чу вынул изо рта трубку и, оглядев печальными глазами стоявших вокруг старателей, сказал:
— Чи-Фу там! — Он приложил руку к своей сухой груди и хрипло добавил: — Друг...
— Четырех человек... — хмуро сказал Залетин.
Старатели подавленно молчали. В наступившей тишине слышно стало, как беременная жена Залетина, Клавдия, вполголоса рассказывала Варваре Щаплыгиной:
— Те-то хоть холостые, а этот на кого оставил?
У Клавдии дрогнули обветренные губы, прерывистым голосом, сбивающимся на полушепот, она продолжала:
— Иду я, а... Настенька-то за шахтой у речки сидит... Не узнаёт. Петька-то по грязи... Она смотрит и не понимает. Поплакать-то даже... бедная... не может.
У Клавдии брызнули слезы и часто попадали со щек на кофточку. Трясущимися губами Клавдия зашептала:
— Взялась вот так за волосы и... качается. У меня... мурашки по спине...
— Будет! — остановил жену Залетин.
Ли Чан-чу взволнованно, горячо сказал:
— Шибко хороший люди Чи-Фу!
Клавдия ладонью придавила на щеках слезы, сказала: