— Грехи сладки, а люди падки, — проворчал какой‑то старик…
— Цепляясь за обрывки жизни, сам становишься обрывком, — выхватывая меня из моих воспоминаний, проговорил Знаменский.
Это была одна из усмешек его сердца. Он думал о чем‑то о своем, сузив глаза и переставая видеть все вокруг. Это был взгляд в себя.
Над нами пластался пронзительно — голубой купол неба. Над вершинами далеких снеговых гор стал нависать багрянец пылающего горизонта. А здесь, в ущелье и над озером, засуетились прохладные сумерки.
Знаменский вдруг засуетился:
— Поехали!
И уже при выезде на гравийку заговорил:
— Эмигранты — враги не коммунистического движения. Они объединены русофобией. Не в коммунизме, а именно в России они видят опасность. Забота этих «либералов» продиктована не симпатией к русскому народу, а болезненной ненавистью и страхом перед его освобождением. Журнал Синявского «Синтаксис» — один из голосов этого оголтелого сионистского антирусского хора. Именно — сионистского! — особо подчеркнул Знаменский и в подтверждение своих слов добавил: — Аллен Гинзбург в своем благородном возмущении сказал: «Я еврей потому, что от яростных сионистов во мне закипает кровь…».
Знаменский скусил верхушку купыря, какой, видимо, сорвал, идя к машине, выплюнул в окно и с не менее благородным возмущением, какое Гинзбург выдал о сионистах, усмехнувшись, сказал о русском народе:
— Неужто мы так бессильны?!
И горечь усмешки его была ясна мне.
Знаменский сидит прямо, в грустной задумчивости глядя вперед, продолжает:
— Русский народ должен чуять свое «мы». Он должен верить в свою правду, в свои силы.
Проселочная дорога переходит в шоссе. Нажимаю на газ. Машина стремительно несется в горы.
Хадыженск раскинулся внизу. Весь как на ладони.
Над городом уже распростерлись крылья заката. Красные вершины гор горят, как свечи. Сады молчат. Удивительная тишина разлита в воздухе, и кажется, что слышно сквозь нее далекий-далекий звон, спадающих с солнца лучей.
Не менее чем за квартал нас встречает овчарка Дозор. Я не раз бывал в гостях у Знаменского, и этот громадный пес уже по шуму мотора узнавал мою машину.
Дозор взвизгивает. Знает, что в машине сидит его хозяин. Бежит впереди машины, словно дорогу к дому показывает.
Знаменский посветлел лицом, пришел в себя, как больной после долгой болезни.
А вот и хранительница очага — жена Знаменского, Нина Сергеевна. Милая, аккуратная во всем — в одежде, в ведении домашнего быта, женщина, щедрая на ласковые улыбки. Но на этот раз она со слезой в голосе пожаловалась:
— Все глаза проглядела… Ведь вы еще утром выехали из Краснодара. Сосед обогнал вас у ГАИ. Он приехал, а вы… Я вся душой изболелась…
— Да вот… заговорились там у озера, — виноватится Анатолий Дмитриевич.
— Ну если только заговорились, — отходчиво улыбается Нина Сергеевна. Она знала пристрастие мужа к душевным разговорам и всегдашнюю готовность полюбоваться природой. — А то я уже думала: не авария ли? А может, с другой машиной столкнулись. Вон их сколько мотается по дорогам! А может, ваша «Волга» сломалась…
— С нашей «Волгой» все в порядке. Раз Иван Лукьянович за рулем…
— Да уж знаю… Но все равно тревожно на душе, — Нина Сергеевна смотрит на мужа влюбленно.
Вошли в дом. Я осматриваю жилье Знаменских с любопытством. Задерживаюсь взглядом на камине и винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Отмечаю про себя — и это все сделано руками Анатолия Дмитриевича! Кстати, он дом почти сам построил. По своему проекту. В двух уровнях и с широкой верандой на втором этаже…
После плотного ужина дочери Знаменского Оля и Лена садятся за пианино и в четыре руки бойко исполняют несколько фортепьянных пьес. В том числе Бизе, Грига… Вот уж не ожидал!
Я про себя радуюсь за Анатолия Дмитриевича: хорошая у него семья! И жена, и дочери красивые. К тому же девочки, чувствуется, хорошо воспитаны: вежливые, обходительные… А каково музицируют! Мы слушаем, затаив дыхание. Дозор лежит у камина. Подремывает, поглядывает на меня.
Вдруг легонько так заскулил. Анатолий Дмитриевич кивком показывает мне на него, улыбается: мол, видно, и ему нравится музыка.
Время — ближе к полночи. Анатолий Дмитриевич что‑то сказал невнятно. Я не понял, но все остальные поняли. Здесь понимают друг друга, как я заметил, не то что с полуслова, — с полувзгляда. Девочки встают, закрывают крышку пианино. И тут я догадываюсь: пора спать. Нина Сергеевна говорит:
— Пора дать гостю и отдохнуть.
— А я бы слушал еще и еще, — подаю я голос, хотя, откровенно говоря, подустал в дороге за баранкой.
Анатолий Дмитриевич с хозяйкой провожают меня вверх по винтовой лестнице. Следуя за ними, я разглядывал изящную резьбу на перилах лестницы. И еще раз подивился мастеровым рукам Знаменского. Нина Сергеевна заметила, как я разглядываю резьбу, подтверждает мои мысли:
— Толя сам все это сфантазировал! — с явной гордостью говорит.
— Только эта лестница ей и нравится из всего того, что я сделал. О книгах так не говорит.
— Книги твои хороши без всякого сомнения, — как бы не
соглашается с мужем Нина Сергеевна. — Но я их особенно не расхваливаю. Чтоб ты и дальше старался, оставаясь при этом скромным автором. А то некоторые твои коллеги…
— Вот такой у меня критик домашний, — оборачивается ко мне Анатолий Дмитриевич, явно довольный замечанием жены.
Последняя ступенька — и мы оказываемся в просторной комнате, уставленной книжными шкафами. Такому богатству позавидовала бы любая библиотека. Несколько полок занимают его книги. Взглянув на них, я только теперь понял, сколько успел уже сделать Анатолий Дмитриевич. Я вижу здесь и «Неиссякаемый пласт» и «Ухтинскую прорву»… Стоят книги тесненько, будто дружная семья. Думаю про себя: нелегко сложилась жизнь у Анатолия Дмитриевича, но сколько успел он сделать. И все спешит, все ему мало времени. Все жалуется: дни летят быстро, а так много надо еще написать! Успеть высказать все, «что накипело на сердце». У него действительно «накипело»!
— И когда ты все это успел? — мы с ним на «ты». С первых слов, можно сказать. При этом он не то в шутку, не то всерьез обосновал такое свое предложение: «К Богу обращаются на «ты» — ты, Господи. И только к чертям на «вы» — вы черти».
Проследив за моим взглядом и как бы подумав над моими словами, он заговорил раздумчиво:
— Не один исписанный лист выбросишь в корзину, пока добьешься своего. Не раз и не два перечитаешь написанное. Сначала кажется — все хорошо, а вчитаешься — нет! Не то. Нет жизни. Одна видимость. Правишь, переписываешь, снова правишь. Маята сплошная! Но зато, когда получается, — какое блаженство на душе.
Слушая его, я подошел к письменному столу — на нем стопка чистой бумаги и пучок шариковых ручек в карандашнице. Заглянул в корзину, в ней несколько мятых листов. Расправил один, потом второй, третий… Читаю и удивляюсь: а почему он это выбросил? Написано добротно. Вопросительно гляжу на Анатолия Дмитриевича.
— Все это не то! — говорит он и отмахивается. — Ты брось бумажки. Подойди, посмотри сюда… — он и я подошли к двери,
ведущей на веранду. — Город, горы, огни…, в каждом доме люди. Что‑то там происходит. Может, мирно беседуют в семье, может, телек смотрят, может, уже спать легли, и жена с мужем намечают дела назавтра… Может, мир и согласие у них, а может?..
И тут он сказал фразу, которую я не очень понял тогда, но которая до сих пор живет в моем сердце: «Знаешь, отчего жизнь моя так непросто складывается? Потому что сердце мое умнее меня».
Обычно в народе так говорят: «Он живет не умом, а сердцем». Это о хорошем человеке. Душевном. Который сердцем воспринимает жизнь. Не зря потом о нем напишут «Казачьи вести»: «Близко к сердцу? Нет, сквозь сердце». Да, он пропускает жизнь через сердце. Какое ж надо иметь сердце, чтобы не отвечать злом на все то зло, которое выпало на его долю?
От двери он пошел к полке, где стояли его книги, взял одну, раскрыл, постучал согнутым пальцем по открытой странице.