Анатолий Иванович Мошковский
Неистовый Пашка
Пашка любил дежурить в стаде. Особенно когда отец спал. Над тундрой — тишина, небо прогибается от звезд, так их много и такие они яркие. Он сидит на нартах с винтовкой на коленях и слушает ночь. Винтовка тяжелая, армейского образца: пастухам-оленеводам выдают боевые винтовки, потому что бьет она далеко и метко — ни один волк не уйдет. Отец не позволял ему стрелять из нее, но вот сидишь, поджав ноги на нартах, поглаживаешь холодный, гладкий затвор, и не так страшно одному, и спокойней за оленей и за отцовский сон.
Зато отец стреляет из винтовки замечательно. Однажды Пашка показал ему на какую-то парящую высоко в небе птицу. Отец быстро глянул вверх.
— Канюк, — сказал он, — враг телят. Сейчас мы его достанем.
И не успел Пашка глазом моргнуть, как отец приложился и, почти не целясь, выстрелил. Птица камнем упала за стойбищем, и собака мигом принесла ее. Даже старые, видавшие виды пастухи уважительно зацокали языком и закачали головой. А Пашка в этот день дал приятелям три незаслуженных подзатыльника, и это прошло безнаказанно: никто не решался дать сдачи сыну такого стрелка.
Когда отец был в стойбище, его винтовка обычно лежала на нартах, и мальчик, чуть заметив легчайшее оранжевое пятнышко на стволе или затворе, смазывал винтовку маслом: отцовское оружие должно быть безукоризненным.
Он любил отца, но тот не замечал этого. Когда они ловили рыбу на Большом озере и Пашка греб, а отец выбирал запутавшихся в ячеях сорожек и пелядок, он отрывисто кидал сыну:
— Куда на сеть гребешь, бестолочь, правым работай!
Когда же отец учил Пашку бросать на оленьи рога тынзей и тот промазывал, отец награждал его гулким щелчком, и на голове медленно вспухала шишка. Пашка изо всех сил старался не плакать, и отец презрительно цедил сквозь свои желтоватые, в зазубринках зубы:
— Тоже мне…
Впрочем, отец не всегда бывал жестко-презрительным, холодным. Иногда его одолевало насмешливо-веселое настроение, и не было в тундре норы, куда бы можно было уползти от его шуток. Вот позавчера утром Пашка канючил: возьми да возьми меня с собой в стадо, а отец прищурился:
— Зачем?
Пашка сразу даже смутился:
— Пасти будем… Оленей караулить…
— Эх ты, олений хвост, а если волки — трястись будешь, орешки со страху сыпать… Волки объявились в округе… В чуме ночуй.
Пашка хотел что-то сказать, но губы у него мелко затряслись. Олений хвост — он слишком хорошо представлял, что это: коротенький, белый, куцый, жалкий, как у зайца. Когда испуганный олень мчится по тундре, хвостик стоит торчком, дергается.
Отец проверил патроны в винтовке, лязгнув затвором, спрятал на нарты под шкуру закопченный чайник, банку с куском оленины и мешочек с сахаром и чаем. Затем получше уложил свернутый тынзей и отточенный, как бритва, топор. Напевая под нос, он осмотрел упряжь на оленях. Лицо у него было нестрогое, в глазах скакали смешинки.
Пашка опять подошел к нему:
— Возьмешь?
— Когда хвост у оленя подрастет.
Отец крикнул на оленей, прыгнул на дернувшиеся нарты и помчался в тундру.
Тысячи оленей видел Пашка и ни одного с длинным хвостом. Долго придется ждать ему, когда появится в стаде хоть один длиннохвостый.
Он вздохнул, захватил в чуме книгу и ушел к ручью.
Уезжая на летние каникулы домой из школы-интерната, он захватил с собой десять книг. Девять прочитал, эта была последняя. В чуме читать не очень удобно: то младший братишка Степка ноет, чтоб почитал вслух, то мешают мальчишки из других чумов, то мать закапает водой страницы. Вначале Пашка усаживался на кочку, неподалеку от деревянных ларей — ящиков на нартах, и запоем читал. Но и сюда то и дело прибегал Степка и дергал за полу Пашкиной малицы — прочти да прочти. И тогда мальчик облюбовал уютное тихое местечко у дальнего ручья.
Пашка растянулся на кустиках порыжевшего голубичника, в маленьких меховых тобоках и малице. На его щеке наливались кровью три больших комара. Он не замечал их. Ветер лохматил жесткие космы его волос, шевелил пыжиковый мех откинутого капюшона, бросал в лицо огненные кружки листков полярной березки. Пашка ничего не замечал.
На книгу упала чья-то тень. Пашка вскинул голову. Перед ним стоял отец. За его спину прятался Васей, десятилетний соседский парнишка с узкими, как бритва, косыми щелочками глаз. Он-то, верно, и привел отца.
— Читаем все. — Отец носком тобока тронул книгу. — Интересная, видно.
Пашка заложил книгу веточкой голубичника:
— Интересная.
— Интересней, чем рыбу ловить?
Пашка промолчал: он знал, к чему клонит отец.
— Ну так подымайся и получше спрячь ее, а то у меня уже папиросы давно кончились и бумага на цигарки подходит к концу. И не забудь: у тебя братишка растет. Не порти его. Хватит одного умного на чум. Второй умный — плохо, а если уж три умных — ложись и помирай, оленей пасти некому будет.
Не было случая, чтоб, застав Пашку за чтением, отец не уколол. Если возле чума лежала гора хвороста для печки, — гнал за топливом, если у двери стояло два ведра воды, — посылал на озеро за третьим. Только б не сидел Пашка сгорбившись над книгой, не впивался глазами в темные строчки. «Скоро белого оленя от черного не отличишь, — говорил отец, — топором будешь рубить не по полешку, а по своей ноге».
А Пашка любил читать! Он и дня не мог прожить без книги. Он прочитал почти всю школьную библиотеку. Как велик и прекрасен мир!.. Да, земля не кончается тундрой и не самое вкусное в мире — оленье мясо, и не самый страшный хищник на планете — волк…
Пашка спрятал книгу, зябко ежась под неуютным отцовским взглядом.
— Помоги матери рыбу чистить, любишь, поди, сорожку?
Пашка достал из ножен на поясе нож, и серебристые рыбные чешуйки искрами вспыхнули в лучах солнца.
Отец зевнул, потянулся и протер глаза.
— Еще раз увижу — пущу на растопку. Бумага — она хорошо горит. Быстро обсушит сырые дрова. В интернате читай, а тундра — она для другого. Верно, и тынзей уже метать разучился.
— Это я-то? — с вызовом спросил Пашка.
— А то кто же — Васей? Он знает свое дело, оленевод, не хвост олений.
Пашка прямо захлебнулся от обиды:
— А ну идем, испытаем… Тогда будешь знать, как говорить.
— Пойдем, — сказал отец. — Покажи свою удаль.
Перед легкими нартами сбилась гурьба ребятишек, тут и Пашка, и Васей, и бригадирский сын Иванко, и маленький Степка. Закусив губу, Пашка собирает в руку кольцами тынзей, отходит метров на пятнадцать от нарт и резким толчком через голову бросает тынзей. Петля, раскручиваясь, летит на нарты. Рывок. Он дергает кожаный шнур к себе, и петля туго захлестывает заднюю головку нарт.
Степка с радостным воплем мчится к нартам и снимает с головки петлю. Отец молчит, глаза его смотрят чуть тревожно и недоверчиво.
— Давай еще.
— Давай, — отвечает Пашка, упруго ступая по кочкам.
Он напряжен, его лицо побледнело, ноздри раздуваются. Швырнул, дернул — мимо! И еще больше побледнел.
Тишина дрогнула от хохота. Громче всех смеялся Васей. Не смеялся бригадирский сын Иванко, Степка и отец.
— Еще раз, — сказал отец.
Теперь Пашка был уверен, что промажет: в нем скопилось столько злости на Васея, что он больше не владел своими руками, глаза потеряли точность. И он промазал. Отец оставался строг, и его голоса не было слышно в новом взрыве хохота.
— Про это в книгах не пишут, — сказал он. — А ну, Васей, покажи ему класс.
— Сейчас, только тынзей сверну.
Он смотал его, отошел, играя уверенной улыбочкой, прищурился и точно, без всякого труда, с первого раза заарканил головку. Еще бросок, и еще — петля захлестывалась точно.
— Хорош, — сказал отец. — А ты…
Пашка резко отвернулся от него и зашагал в чум. Там он сел на скатанные оленьи постели и посмотрел в запылившееся оконце. Ему вдруг захотелось в школу, потянуло в город. Как он рвался в тундру весной, когда приедалась интернатская жизнь с ее неукоснительными звонками подъема и отбоя, стенами одной и той же комнаты! Как тянули к себе буйные запахи тундры, с ее сопками и озерами, ручьями и кустарниками ивы, лебедиными криками и свистом леммингов!..