Стараясь не выпачкать праздничные чекмени и богато расшитые халаты, важно неся среди строительной разрухи белые шелковые чалмы, один за другим подходили к нему придворные мудрецы. Всеми владела одна только мысль: кого назначит мирза главным преподавателем своего медресе, кого сделает мударрисом? Но они не смели его спросить, лишь источали потоки лести, до небес превозносили красоту медресе и мудрость строителя. Наконец кто-то не удержался и все же спросил:
— Где-нибудь, пусть даже в дальних странах, сыщется человек, сведущий во всех науках?
— Его-то и сделаю я мударрисом, — лукаво ответил тогда Улугбек. — Я найду этого мудреца, даже если придется обойти полсвета.
— Зачем далеко искать, мирза? — поднялся вдруг человек из-за груды битого кирпича, из тени влажной еще стены, которую рабочие собрались только протереть опилками. Был он грязен и бос, весь закапан известкой, халат его казался рыжим от кирпичной пыли. — Я тот человек, который вам нужен!
Придворные мудрецы расхохотались и осыпали оборванца насмешками.
— Зачем вы смеетесь надо мной? — спокойно и просто спросил он их. — Разве виновато железо, что сырость оставляет на нем красные пятна своих слез? Разве не огнем проявляется его сверкающая сущность? Испытайте меня огнем словесной битвы, потому что я заявляю о своем праве быть мударрисом этого медресе.
— Подойдите ко мне, достойный человек, — обратился к нему Улугбек. — И докажите ваше право.
Молодой мирза задал оборванцу добрую сотню вопросов. Он спросил о звездах неподвижных и путях, по которым идут светила подвижные, о тайной природе семи планет и влиянии четырех стихий на жизнь человека, о дальних странах и живущих там народах, об искусстве лечить болезни и варить цветное стекло. И убедился Улугбек, что перед ним человек высочайшей мудрости и великих знаний. Тогда велел он отвести его в баню и облачить в дорогие одежды. Так пришел к Улугбеку мауляна Мухаммед. А в день открытия медресе он читал уже лекцию в качестве мударриса. Историк записал тогда в своей книге, что никто из присутствовавших на открытии ученых ничего не понял из лекции мауляны, кроме «самого Улугбека и Казы-заде-Руми».
Где теперь мауляна Мухаммед? И где несравненный Казы-заде-Руми, непревзойденный астролог и математик? Где тот, кого все называли не иначе, как «Афлотуни замон» — «Платон своей эпохи»? Где он?..
Он спит теперь в глине Афросиаба, в мавзолее, который велел воздвигнуть Улугбек вблизи самого Шахи-Зинда. Но что с того бедному Руми? Все лишь для живых, не для мертвых…
— Я рад, что опять с вами, — приложив руку к сердцу, низко кланяется мирза, не как властитель — как путник, после долгого отсутствия возвратившийся домой.
— Вы чем-то опечалены, господин? — целует руку ему юный Мерием Челеби.
— Ничего, все пройдет когда-нибудь, мальчик. Ты поймешь это, когда станешь таким же, как твой дед, — и, кивая головой, грустно улыбается мирза тени его деда Казы-заде-Руми.
Все они тут, живые и полные сил, пусть постаревшие, но разве в том дело? Тем и славен человек, что в поте лица, с душою, израненной скорбями и потерями, делает свое дело. Живет пока живет. Будто и вправду он бессмертен, будто и вправду дано ему увидеть плоды на воткнутом в землю черенке.
И рядом с ним верный Али-Кушчи. Слуги только что увели в конюшню его могучего карабаира. И вдруг Улугбек улыбается не грустной и мудрой улыбкой, а по-детски широко и открыто, и морщины под узкими глазами веселеют, бородка взлетает вверх. Он просто вдруг вспомнил, что его Али-Кушчи пышно именуют «Птолемеем нашей эпохи». Почему это вдруг рассмешило мирзу? Кто это может знать! И не знает никто, чему вообще он смеется. Но если смеется — значит ему хорошо. И словно тяжесть какая-то, висевшая над всеми, вдруг пропадает куда-то. Всем становится весело. Тут только все замечают, что пришли с факелами поэты Хэяли-йи-Бухари и Дурбек, в прошлый раз всех растрогавший чтением из поэмы своей «Юсуф и Зулейка».
— Будет пир, господин? — Дурбек крутит факел над головой, и смоляные брызги летят светляками. — Все уже для веселья готово в вашем Баги-Мейдане.
— Будет невиданный пир!
Улугбек огорченно разводит руками и кивает, притворно зевая, на Мансура-Каши и Мухаммеда Бирджанди.
— Видишь, ждут астрологи, поэт? Мы идем на свиданье с Зухрой, так не прельщай нас своею Зулейкой. — И он идет за ограду. Все его пропускают и следуют за ним шумной толпой.
— Не слепи меня факелом, — улыбается он огорченному Дурбеку, освещающему дорожку в саду. — Я вижу в темноте, как камышовый кот.
— Для господина приготовлено столько подарков, — притворно вздыхает Дурбек.
— И один неожиданный! — быстро вставляет Бухари.
— Наверное, твои касыды, — решает мирза. — До завтра, — прощается он у дверей своей башни.
Все послушно расходятся, а он еще долго стоит и смотрит, как по темным аллеям мелькают огни уходящих. Он не спешит на свидание с утренней и самой яркой звездой. Есть еще время. Его астрологи и математики уже поднялись по винтовой лестнице и ожидают на плоской крыше, где в огромных горшках цветут померанцы, благоухая на весь этот сад и на всю эту ночь.
Может быть, ожидание, предвкушение того, что только сбыться должно, когда неясно еще, каким оно будет, и есть то главное, для чего мы живем? Жизнь подобна погоне за всегда убегающей дичью.
Он досадует на себя. Только что было в груди предчувствие истины. Сердцем своим он уже понимал — вернее, чувствовал то, что зовут смыслом жизни. Но лишь попытался излить это чувство в словах, как все исчезло. Остались недоумение и досада. А чувство то странное, даже вспомнить нельзя. Все прогнало нелепое уподобление жизни убегающей дичи. Так всегда убиваем мы сущность словами. Слова — это мертвые тени вещей. Еще сильнее досадует он. Вспомнил о дичи — и тут же припомнил потерю. Недавно пропал его список, который он вел аккуратно, наверное, лет с десяти. Пропал этот список им лично подстреленной дичи. Пропали все тигры, газели, олени, коты камышовые, рыси, фазаны и цапли, болотные вепри, лебеди и каракалы — все безвозвратно пропали, хотя жили лишь на бумаге, жили, как тени, в словах.
Как будто не столь тяжела потеря. Он многое в жизни терял, а сколько еще суждено потерять! Даже себя мы ежедневно — нет, ежесекундно — теряем, превращаясь в других, никому не известных людей. Только инертность внешней формы позволяет узнавать нам друг друга и не видеть тех изменений, которые время постоянно приносит. Мы едва узнаем друзей, которых не видели с детства, а часто даже не узнаем. И не мудрено. Это совершенно чужие нам люди. Чужие не только по внешнему виду. С ними вновь предстоит познакомиться, попытаться проникнуть в их души. Но зачем? Чтобы вновь и терять, и знакомиться, борясь с постоянной утратой? Да, борьба с постоянной утратой — это больше похоже на жизнь, чем охота за дичью. Снова о дичи. Как будто и вправду потеря невелика. Но почему так жаль ему список? Так жаль его первые строки? Он писал их, макая тростинку в китайскую тушь под бдительным оком строгой бабушки Сарай-Мульк-ханым. Как давно это было!..
Дед часто хвалил его память. А что, если вправду попробовать вспомнить этот список? Припомнить все эти ловитвы, погони в лесах, скачки в степи, стрельбу из лука, собачью травлю, засады у водопоя, охоту с соколом и беркутом, когтящим рукавицу, нахохлившимся под черным колпачком? Если все это припомнить? Увидеть вновь, какая и кого стрела настигла, кого достал беркут…
Ланей было как будто бы сорок, да семь благородных оленей, зайцев тысяча двести четырнадцать штук, девять барсов, три тигра (последний был добыт в густых тростниках на Аму), там же был и застрелен тот белый фазан, а всего тех фазанов…
И, твердо надумав возобновить утраченный список, Улугбек решительно входит в башню. Уединяется у себя на втором этаже, где достает из индийского перламутрового ларца бумагу и пенал с писчими принадлежностями.