В норме государство гражданского общества должно поддерживать условия для конкуренции, а периодически — вести войну и испытывать революции. В фундаментальной «Истории идеологии», по которой учатся в западных университетах, читаем: «Гражданские войны и революции присущи либерализму так же, как наемный труд и зарплата — собственности и капиталу. Демократическое государство — исчерпывающая формула для народа собственников, постоянно охваченного страхом перед экспроприацией… Гражданская война является условием существования либеральной демократии. Через войну утверждается власть государства так же, как „народ" утверждается через революцию, а политическое право — собственностью… Таким образом, эта демократия есть не что иное, как холодная гражданская война, ведущаяся государством» [138].

Напротив, единство общества («народность») всегда является идеалом и заботой государства традиционного общества. Источник его легитимности лежит не в победоносной гражданской войне, а именно в авторитете государя как отца. Единство — главная ценность семьи, поэтому во всех своих ритуалах это государство подчеркивает существование такого единства.

Ф. фон Хайек, идейный основатель современного неолиберализма, писал: «Всенародная солидарность со всеобъемлющим этическим кодексом или с единой системой ценностей, скрыто присутствующей в любом экономическом плане, — вещь неведомая в свободном обществе. Ее придется создавать с нуля» [139]. Таким образом, на Западе, по мнению философов неолиберализма, «довели всенародную солидарность до нуля» — а теперь ее придется «создавать с нуля».

"Утрата обществом связей «органической» солидарности — огромная потеря, и на Западе это понимают. П.Б. Уваров цитирует Ж. Дюби, который описывал болезненный переход от солидаристского традиционного уклада к городской жизни Нового времени: «В городе добивались успеха не все. Городское богатство было приключением, везеньем, т. е. нестабильностью. В игре один выигрывали, другие теряли. На новом социальном пространстве возникало небывалое, сотрясающее душу явление — нищета в неравенстве. Уже не та нищета, что обрушивалась поровну на всю общину, как при голоде в тысячном году. А нищета одного, отдельного человека. Она была возмутительна, потому что соседствовала с неслыханным богатством» [102, с. 138].

В России «всенародная солидарность со всеобъемлющим этическим кодексом», о которой писал фон Хайек, была и еще есть — но ее реформаторы стараются довести до нуля.

На Западе конфронтация гражданского общества с бедными не ушла в прошлое с XIX в., но большое количество ресурсов, извлекаемое Западом из «слабых» стран, позволяет поддерживать социальное перемирие, подкармливая половину пролетариата и превращая ее в стабилизирующий общество «средний класс». Гражданское общество Запада устойчиво потому, что его удалось сделать «обществом двух третей». В бедности содержится лишь треть граждан, и они не могут поколебать устои общества, да и голосовать не ходят. А с помощью манипуляции сознанием им промывают мозги так, что они и не хотят потрясать устои — они надеются сами подняться в средний класс.

Правда, сегодня на Западе есть тревожные признаки того, что идет сдвиг к неустойчивому «обществу двух половин», и кое-где привычная «холодная гражданская война» превращается в «молекулярную гражданскую войну» — агрессию низов нового типа. Но это уже детали последнего времени, о них надо говорить отдельно.

Чем «стягиваются» современное и традиционное общества? Локк считал, что гражданское общество возникло для защиты от бедных. На более высоком уровне абстракции философы видели в возникновении человеческого общества результат грехопадения, необходимость обуздать угрозы, исходящие из самой человеческой злобы. Б. Мандевиль писал в «Басне о пчелах» (1705): «Не добрые и любезные, но злые и ненавистные качества человека, его несовершенства, его желания преимуществ, которыми щедро наделены другие животные, являются главной причиной, которая сделала людей более общественными, чем другие животные, с тех пор, как люди были изгнаны из рая… Если бы человек остался в состоянии примитивной невинности и продолжал бы пользоваться присущей ему благодатью, не было бы и тени возможности ему стать общественным существом, каким он является теперь».

Для нашей темы полезна книга французского историка и культуролога Ж. Делюмо «Ужасы на Западе». В главе «Страх вездесущ» он пишет о становлении современного Запада: «В Европе начала Нового времени повсюду царил явный или скрытый страх». Этот страх был связан с крушением религиозной картины мира в ходе Реформации, изменением представлений о человеке, обществе и государстве — с разрушением традиционного общества и переходом к обществу «свободных индивидов». Н.А. Бердяев в книге «Смысл истории» (1923) писал: «В средние века человек жил в корпорациях, в органическом целом, в котором не чувствовал себя изолированным атомом, а был органической частью целого, с которым он чувствовал связанной свою судьбу. Все это прекращается в последний период новой истории. Новый человек изолируется. Когда он превращается в оторванный атом, его охватывает чувство невыразимого ужаса» [140].13

В цивильном обществе, где кровожадность «естественного» человека была усмирена правом, так что «война всех против всех» приняла форму конкуренции, движущей силой, соединяющей людей в общество, является страх. Уже Гоббс вводит этот постулат: «Следует признать, что происхождение многочисленных и продолжительных человеческих сообществ связано… с их взаимным страхом» [50, с. 302]. То есть под той положительной мотивацией, какой А. Смит считал поиск выгоды на рынке, лежит страх быть побежденным в конкуренции. При этом страх должен быть всеобщим. Кроме того, должно существовать равенство в страхе. Гоббс пишет: «Когда же частные граждане, т. е. подданные, требуют свободы, они подразумевают под этим именем не свободу, а господство» [113, с. 367].

Можно сказать, что современный Запад возник, идя от волны к волне массового религиозного (еще говорят экзистенциального — связанного с Бытием) страха, который охватывал одновременно миллионы людей в Западной Европе. Подобные явления не отмечены в культуре Восточного христианства (например, в русских летописях). Не случайно тема страха с таким успехом обыгрывается в искусстве. Спрос на «фильмы ужасов» на Западе феноменален, и фильмы А. Хичкока выражают глубинное качество культуры.

Итог становлению «западного страха» подвел датский философ С. Кьеркегор в трилогии «Страх и трепет» (1843), «Понятие страха» (1844) и «Болезнь к смерти» (1849). Здесь страх предстает как основополагающее условие возникновения индивида и обретения им свободы. Кьеркегор пишет: «Страх — это возможность свободы, только такой страх абсолютно воспитывает силой веры, поскольку он пожирает все конечное и обнаруживает всю его обманчивость. Ни один Великий инквизитор не имел под рукой столь ужасных пыток, какие имеет страх, и ни один шпион не умеет столь искусно нападать на подозреваемого как раз в то мгновение, когда тот слабее всего, не умеет столь прельстительно раскладывать ловушки, в которые тот должен попасться, как это умеет страх; и ни один проницательный судья не понимает, как нужно допрашивать обвиняемого — допрашивать его, как это делает страх, который никогда не отпускает обвиняемого — ни в развлечениях, ни в шуме повседневности, ни в труде, ни днем, ни ночью».

В культуре России вплоть до последнего времени экзистенциальный страх — страх перед самим существованием человека, страх как важная сторона самой его жизни — не играл существенной роли. Православие и выросшая на его почве культура делали акцент на любви. И это уже само по себе не оставляло места для экзистенциального страха: «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви» (Первое послание Иоанна, 4, 18).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: