А Почечуева к детям влекло. Как к отдушине. Вот и сейчас смотрел он в просторы, стоя на берегу Киленки, и соображал: «Здесь бы не детдом, а целый детгородок спроворить! Благоустроенный. Чтобы дети сюда, скажем, со всего Большого проспекта Петроградской стороны на лето съезжались. Купались бы, загорали, огороды копали, ягоды ели... А попутно старые добрые места от захирения возрождали!»
Да, полегчало... И не только Почечуеву, но и мне. Оказывается, из мрака безнадежного, из тоски заунывной, из жизни неправильной выйти никогда не поздно — выйти, выползти, выехать, вылететь, воспарить! Лишь бы брешь в стене собственного равнодушия прособачить! Щелочку, скважину пробуравить, в которую луч солнца, то есть любви, на сердце к тебе проникнуть мог бы!
Кладбище сгруппировалось вокруг церкви. Заурядные, простонародные кладбища возникали, как правило, несколько на отшибе, позади селения. Как бы прятались от глаз живых, веселых. Но случалось и так: вокруг церкви, прямо в центре селения, начинали себя хоронить церковнослужители, затем местные господа-дворяне. Нахлобучивали мраморные или гранитные плиты на могилы, а то и памятнички утверждали. И все это тесно, бок о бок с церквушкой. Простых смертных — на общем погосте, там, за рекой, в сосновой или березовой роще, а родовитых персон — возле «бога», под его как бы крылышком. Будто не всех одинаково мухи едят на земле...
Козьмодемьянское кладбище в Почечуйках утвердилось, когда уже ни помещиков, ни просто господ в округе не было. Хоронили возле церкви потому, что — близко, потому, что — можно, и еще потому, что место высокое, песочек. В данный момент кладбище, как и сама деревня, пришло в полный упадок. И не оттого, что людей стало меньше помирать, а оттого, что уехали люди — кто в Свищево, кто поближе к городу передвинулся. От церковной ограды остались пеньки кирпичных столбов. Старые, полузасохшие деревья торчали из общей копны зелени, где преобладала сплошняком разросшаяся бузина, а также глухая сирень пополам с крапивой да ломкий малинник.
Подступил Иван Лукич к замшелым камням церкви, хотел внутрь заглянуть, посмотреть, что от бывшей «веры» осталось, и вдруг на совершенно чужого, внезапного человека нарвался! Высокий, тело удлиненной формации, лицо, а также и нос клином вниз вытянуты; бородка светлая, кудрявая с висков ниспадает; длинные волосы на голове ленточкой засаленной синей перехвачены; из глаз небесная синь льется. Прямо-таки персонаж киношный... И ежели б не блокнот для рисования в руках, такой дешевенький, да не фломастер пузатенький, на карандаш непохожий, баллончик с жидкостью от клопов напоминающий, если б не все это, то и неизвестно, что об этом человеке подумать можно?
Схватился Иван Лукич за черенок лопаты обеими руками, а сам глаз не может от того человека отвести. Потом уже догадался, спустя несколько мгновений, что перед ним — художник. И стоит художник на поросшем травой аменном крыльце, то есть на паперти церковной, где в прежние времена якобы нищие и всякие странные юродивые люди стоять предпочитали. Стоит художник и что-то срисовывает, поглядывая отрывисто на нечто чуть выше дверей храма. А чего уж там срисовывать? — одному богу известно, так как все облезло, облупилось, непогодами вместе с дождем и снегом наземь сошло.
Это уже после, основательно прищурившись, разобрал Почечуев, что над дверью какой-то рисунок, фресочка какая-то просматривалась, едва уловимая.
— Приветствую вас, молодой человек! — бодро прошептал Иван Лукич.
— Салют. Чего это вы тут с лопатой? Червей, что ли, копать решили? — Малый, не отрываясь от фресочкн, кивал своему блокноту, размахивая баллончиком, как сигарой. На Почечуева он не смотрел, но видеть его видел. Так как на приветствие ответил и лопату... уловил. Скорей всего — боковое зрение у художника развито.
— Могилку вот ищу... Материну.
— Могилку матери ищете? А что, разве такое потерять можно?
— Видите ли... На похоронах не присутствовал... Обстоятельства, — послушно объяснял Почечуев молодому человеку, одетому в вельветовую куртку и обладавшему такой же, под цвет вельвета, светлой бородкой.
«С чего бы это я перед ним... исповедуюсь? — удивлялся Иван Лукич. — Сейчас бы и уйти... От греха подальше. Однако — влечение ощущаю. Потому как пусто вокруг, а тут — живая душа».
Иван Лукич лопату в землю воткнул. Носовой платок достал, тщательно, культурно руки от внезапного пота обтер.
— Может, познакомимся?.. Почечуев Иван Лукич. Из Ленинграда.
— По фамилии — вы местный. И что же, из Почечуек все, что ли, в Ленинград переехали? Геннадий, из Москвы.
— Я до войны еще переехал. За остальных не ручаюсь. А вы, что же, извиняюсь, художник будете?
— Почему извиняетесь? Словно выругались?
— Это я к слову... У меня над головой в Ленинграде тоже... артист живет. Кукарелов, не слыхали?
— По документам я, может, и художник... А вот по сути — это еще будем посмотреть, как говорится. Инвалид я, а не художник...
— Это как же? Молодой, приятный.. Сочувствую. На какой же почве инвалидность, если не секрет? Потому как я теперь тоже инвалид, вторая группа. Хромаю вот...
— На нервной, дядя, то есть на духовной почве. Вот такая, дядя, хромота у меня... Всего лишь.
— Что-то незаметно, однако... Чтобы на нервной, — заискивающе улыбнулся Почечуев.
— Да вы не беспокойтесь! — в свою очередь осклабился Геннадий, а затем строго, внимательно посмотрел на Ивана Лукича. — Я не кусаюсь. Чтоб вы знали... А из Москвы я сюда, в Почечуйки, — временно. Чтобы нервы отдохнули, а не потому, что меня за пьянство-тунеядство на сто первый выселили. Ясненько? Да и хорошо тут... А в городе у меня голова болит.
— Это чего говорить! — согласился сразу же Почечуев. — В городе и у меня голова — не приведи господь! Сосуды так и лопаются...
«Дурака валяет... А может, и натурально — припадошный... — подумал о художнике Иван Лукич. — С таким ухо востро надо держать...»
Геннадий захлопнул блокнот, убрал в куртку толстый, как сарделька, фломастер. Заинтересованно глянул на собеседника.
— Вот вы... господа помянули. Сказали: «Не приведи господь!» Вы что же, в бога веруете?
— Да что вы, дорогой?! — испуганно отпрянул Иван Лукич от такого вопроса. — Да с какой стати... Да за кого вы меня принимаете?!
— А испугались-то почему? Вопроса? Побледнели... Не верите, и ладно. Не вы первый... А если, к примеру, жизни молиться? С большой буквы которая? Разве ж она не бог — Жизнь?
— Жи-зень? — засомневался Почечуев. — Нет, отчего же... Такому не возбраняется. Только разве это — бог? Жи-зень, она и есть жи-зень. Существование...
— Культ Жизни! — заметно воодушевился Геннадий.— Разве плохо? Только и это неново... Было уже такое, товарищ Почечуев. Поклонялись огню, солнышку. А что из этого получилось? Вот то-то и оно! — выпучил Геннадий глаза. Затем лопату из рук Ивана Лукича взял и с паперти в высокие ржавые лопухи застарелую кучку навоза откинул. Возвращая лопату, строго сказал: — Так что все это блажь, чепухенция. А сейчас пойдем могилу искать. Помогу вам, если хотите. Это ж надо: могилу матери забыть! Вот где фантастика... Кстати, вы хоть во что-нибудь сверхъестественное верите? Ну, хоть самую малость? Скажем, в значение снов?
— Нет... Как ответить? Сны-то я вижу. А вот придавать им большое значение — не придаю. Да и забываю их, как правило...
— А теория Эйнштейна, а тарелки? Может, сейчас, рядом, возле нас, только в другом измерении, неведомые существа на скрипке играют. Или водку пьют. Вот на той плите...
— Почечуев посмотрел на замшелую плиту, словно и впрямь кого-то на ней обнаружить предполагал,
— Оно конешно... Сейчас наука далеко пошла. Мы-то еще учились, когда на лошадях ездили.
— Я не о том. А вот, если серьезно. Безо всякого шарлатанства... На научной основе. Возьмут и докажут, что в другом измерении жить нисколько не хуже... А? Согласитесь переехать туда?