Вид у пленных был ужасный: полураздетые, грязные, истощенные, с обросшими лицами и, главное, дошедшие до полного отчаяния. Судьбой их никто не интересовался; своим же правительством они были поставлены вне закона (советское правительство объявило своих пленных изменниками родины и отказалось войти в Международный Красный Крест), а лагерные условия жизни, созданные немцами, были невыносимы. И в силу этого народ погибал. К тому же обхождение администрации с этими полунормальными от полного сознания своей обреченности людьми было возмутительно. Рукоприкладство и применение оружия здесь было явлением нормальным. Но самым ужасным было то, что довольствие пленных носило чисто формальный характер. Утром и вечером пленный получал по кружке горячей воды, на обед (условно) литр баланды и на целый день ломоть хлеба. От такого питания люди дошли до полного истощения и еле-еле стояли на ногах. В эту зиму, а зима была исключительно холодной в 1941 году, 80 процентов военнопленных, согласно немецким же подсчетам, умерли от голода и холода.
Можете себе представить, как эти несчастные люди цеплялись за тех, кто приходил с воли, стараясь как-то избегнуть неминуемой смерти. Многие из них предъявляли сброшенные на ту сторону германской авиацией листовки с призывом к красноармейцам сдаваться в плен и обрести свободу и взывали к совести германских властей, прося справедливого к себе отношения. А между тем каждому из них смерть уже не раз заглядывала в глаза, а о свободе не могло быть и речи. Сердце рвалось на части при виде этой трагедии, трагедии, перед которой бледнели все остальные ужасы войны. Из глубины души вырывались возмущение и упреки не только по адресу советской власти и германского правительства, поставивших пленных в такое безвыходное положение, но и по адресу всего христианского мира, который равнодушно относился к трагедии, разыгрывавшейся в лагерях. Если судьба пленных в лагерях производила ужасное впечатление, то еще страшнее становилось от сознания, что наш христианский мир с его гуманными идеями обанкротился и человек превратился в алчного и хищного зверя.
И все-таки положение пленных в этих лагерях было многим лучше, чем в Холме, где в двух лагерях находились по 60 000 человек. Недаром лагери, расположенные в Холме, носили название «лагерей смертников».
Ужасное положение пленных в лагерях, конечно, рассеяло наши иллюзии и расстроило наши планы. Ни о какой политической работе говорить не приходилось. Речь могла идти только о спасении людей от неминуемой гибели. И, зная распоряжение Гитлера выпустить украинцев из лагерей военнопленных, а вообще квалифицированных рабочих привлечь на работу по их специальностям, мы делали тысячи и тысячи пленных украинцами и квалифицированными рабочими, чтобы таким образом вывести их из-за проволоки и спасти их от смерти. И тот из них, кто смог дождаться осуществления этих распоряжений, остался жить, а остальные так и покончили счеты с этим миром, не дождавшись свободы.
Должен заметить, что остаться жить или умереть в лагере в немалой степени зависело и от самих пленных. Те, кто обменивал свою еду и одежду на папиросы и табак, очень быстро тощали, простуживались и умирали. Те же, кто оказался одетым в шинели (среди попавших в плен летом, когда было еще тепло, многие были без шинелей) и еду свою съедали полностью, кое-как выдерживали условия плена. В некоторых лагерях среди пленных очень часто попадались какие-то уродливые, шарообразные фигуры. Я сначала не мог понять, в чем дело, но потом мне объяснили, что у этих людей нет шинелей и, чтобы не мерзнуть, они обматывали себя соломой, засовывая ее под гимнастерку и брюки; другие то же самое делали иначе: если имели шпагат или проволоку, они обматывали себя соломой поверх надетых на них лохмотьев и обвязывались. У таких людей сохранилась воля к жизни, к борьбе за нее, и благодаря этому они уцелели.
Не раз я задавал себе вопрос: нарочно ли морят немцы голодом людей в лагерях или же захлестнувшая их гигантская волна пленных мешает им справиться со своей задачей? Правда, трудно было организовать довольствие пяти миллионов людей в то время, когда все внимание было направлено на фронт. Но почему же тогда в лагерях раздевали людей, отбирали у них сапоги и котелки? Почему комендант лагеря в Ярославе приказал собрать и сложить на площади те доски, на которых должны были спать пленные в землянках, заставляя этим самым людей спать в грязи? Чем объяснить то обстоятельство, что пленного за простое непослушание протыкали штыком?
Конечно, в лагерях военнопленных комендант являлся вершителем судьбы всех тех десятков тысяч людей, которые попадали под его опеку, и от личных моральных качеств каждого отдельного коменданта зависели и жизнь, и смерть этих подневольных людей. Но и основные инструкции правительства, которые давались этим комендантам, ставили последних почти в столь же безвыходное положение. Что касается коменданта лагеря в Ярославе, то это был отвратный и жестокий человек.
Однако отношение администрации и охраны лагерей к пленным в немалой степени зависело и от непонимания ими друг друга. Как правило, в лагерях с десятками тысяч пленных имелся один или два хороших переводчика (лучшие переводчики были взяты во фронтовые части), а все остальные или очень плохо говорили по-русски, или же плохо говорили по-немецки. Пленных очень часто били и гнали, не понимая их нужды и просьбы. Это обстоятельство, в свою очередь, вызывало злобу и вражду пленных к немцам, что последние чувствовали и относились к пленным еще строже.
В том же Ярославе, в лагере № 2 (нумерации лагерей я точно не помню), было 10 000 человек. В этом лагере люди выглядели много лучше, чем в первом, и на расспросы об их жизни пленные не высказывали особых жалоб. Они пеняли на тоску по родине и на то, что их судьбой никто не интересуется. Пленные эти были особенно довольны своим комендантом, о котором отзывались, как о родном отце.
Как-то я улучил момент, когда комендант был один, и, подойдя к нему, поблагодарил его за заботу об этих несчастных людях. Комендант выслушал меня и сказал:
— Мне не нужна ваша благодарность. У меня у самого два сына на фронте, и не сегодня, так завтра они могут оказаться в таком же положении, в какое попали эти несчастные люди. Может быть, и им тогда кто-нибудь поможет. То, что я делаю, я делаю от души, но и мои возможности ограничены, чтобы помочь этим несчастным людям, как я того хотел бы, чтобы сохранить им жизнь. Я состою комендантом этого лагеря всего лишь два месяца, и за это короткое время мои волосы успели поседеть.
Как-то ночью шел сильный дождь и на улице было страшно темно. Мы сидели у себя в комнате и готовились к работе на завтрашний день. Вдруг раздались сначала одиночные, а потом и частые выстрелы. Предположив, что это стреляют польские террористы, мы потушили свет и стали выжидать дальнейших событий. Стрельба все продолжалась, и скоро на улице, где мы жили, появились автомобили, которые останавливались, щупая близлежащие улицы и огороды прожекторами. Через некоторое время стрельба поредела и перешла на одиночные выстрелы, но усилилось автомобильное движение, увеличился свет прожекторов, лучи которых осветили и нашу комнату. Мы не могли понять, что все это означало. На улицу выйти было нельзя, а расспрашивать немцев нам было неудобно.
На следующее утро мы узнали, что ночью немцы вели колонну пленных с вокзала через город в лагерь и что пленные, воспользовавшись темнотой в городе (улицы не освещались), разбежались. По бегущим и шла стрельба. Эту весть мы встретили молча, нервы у всех были натянуты, и никто не мог выговорить спокойно слова. Молчал и наш председатель. Тем временем к дому подошел наш грузовик, куда мы и стали но одному взбираться. Кузов его оказался свежевымытым, но на боковых стенках и на полу местами чернели сгустки крови.
Мы вышли из машины и отказались ехать на работу. Мы поняли, что и наш грузовик ночью собирал и вывозил расстрелянных пленных.
В этот же день выяснилось, что ночью конвоиры вели с вокзала партию откуда-то издалека привезенных в Ярослав украинских пленных для передачи их украинскому комитету. Пленные об этом плане ничего не знали и, воспользовавшись ночной темнотой, решились на бегство, думая, что этим спасут свою жизнь. По ним-то и шла стрельба.