Сэр Уильяме отбыл во главу стола, а Смотритель уселся рядом с Саутгемптоном, сам налил себе вина в серебряный кубок на тонкой высокой ножке, сам положил на серебряную же тарелку, уже стоявшую перед ним, кусок мяса (говядина на кости), сам выпил пару глотков, не дожидаясь никого…
(заметил, что все за столом пьют сами по себе — в автономном режиме)…
ухватил мясо рукой и принялся за еду, поскольку, пока скакал по долинам и взгорьям, проголодался.
И все кругом ели так же, как пили — сами по себе.
Не ел и не пил лишь один, легко опознанный Смотрителем как Фрэнсис Бэкон. Он держал в правой руке бокал (или все же кубок?), а левой помогал себе говорить, чертя в воздухе нечто геометрическое.
На шпалере, притороченной к стене как раз позади Бэкона, некий монах активно убеждал юную деву в чем-то сомнительном. Не исключено, в допустимости легкого грехопадения. Вид у монаха был очень скабрезный: то ли тень от свечей так легла, то ли ткачи, монахов не уважающие, расстарались.
— …но главное, чего мы должны бояться… я настаиваю имен но на этом слове: бояться!., так это призраков! — Фраза Бэкона явно звучала не то продолжением, не то окончанием чего-то, сказанного им ранее — до того, как Смотритель уселся за стол.
Видимо, Бэкон смолк, когда бело-золотой ввел Смотрителя в зал и зычно провозгласил его прибытие. Бело-золотой делал свое дело и не обращал внимания на пустые подробности: прерывает он кого-то или нет. А ведь прервал, похоже. И не нарушил никаких приличий, потому что хозяин дома и стола не сделал слуге замечания, не извинился перед оратором, а пошел навстречу гостю и потом добрых пять минут потратил на его представление остальным гостям, на его усаживание, на прочие объяснения. И Бэкон послушно поставил отточие после прерванной фразы и терпеливо дожидался, когда вставной эпизод завершится и можно будет фразу продолжить — с отточия же.
— Кого вы называете призраками? — поинтересовался сэр Уильям, уже никак не прерывая выступающего, поскольку и он, и Смотритель (лицо здесь новое) явственно услыхали в речи Бэкона восклицательный знак. — Не тех ли умерших, чьи души не могут успокоиться и бродят среди живых?
— Нет! Не тех! — воскликнул (именно так!) Бэкон. — Я имею в виду тех призраков, которые бродят в умах живых, а они пострашнее бродящих среди нас. Я имею в виду призраков рода, — торжественно начал перечислять Бэкон. — Призраков пещеры. Призраков рынка. И наконец, самых неприятных, которых я называю призраками театра.
Эвона как, ошалело подумал Смотритель, не успевший как следует познакомиться с системой взглядов великого философа Англии эпохи Возрождения…
(просчет, промах, надо было проштудировать всего Бэкона, а не только его самую известную работу «О достоинстве и приумножении наук». А теперь — призраки! Откуда он их взял? И что это за призраки театра, которые — самые неприятные? Совпадение?)…
Смотритель не любил совпадений, не терпел непонятного, скверно относился ко всем, кто заменял декларациями спокойный и рассудительный разговор. Но неуместную «нелюбовь» следовало спрятать поглубже и есть мясо, запивая его слишком кислым красным вином, терпеливо дожидаясь разъяснений.
И уж только потом (поняв!) бросать реплику, вступать в полемику, выдвигать встречные аргументы, рушить соперника или — наоборот! — соглашаться с ним во всем.
Что будет выгоднее, то и будет, знал Смотритель.
5
А Бэкон, высокий и излишне худощавый человек, выглядящий немного старше своих тридцати двух, продолжал витийствовать, и все присутствующие слушали его с молчаливым почтением, не прекращая, однако, пить вино и есть зажаренное на открытом огне мясо…
(вон на таком, какой пылал в огромной каминной пещере, устроенной в каменной стене зала, пылал и шпарил жаром, несмотря на лето за окнами — открытыми, к слову, настежь. Так что огонь в камине нагревал не только зал, но и парк)…
слушали Бэкона с явно привычным почтением, привычным — до рутины, до зевоты посреди страстного его выступления, а чтоб не зевать — еда и питье, все обоснованно.
— Что суть призраки рода? — витийствовал Бэкон. — Это те, что рождены самой природой homo sapiens. Одержимые призраками утверждают, что только чувства человека суть мера всего. Но они бездарно ошибаются! Чувства относятся лишь к человеку, но не к миру вокруг него. Мир сам по себе, а ум человека ражает его в искривленном виде, поскольку чувства — субъективны…
Тут Смотритель внутренне согласился: банально, конечно, общеизвестно, но — верно. И устыдился тут же: общеизвестно-то как раз потому, что высказано семь сотен лет назад, если вспомнить, откуда пришел Смотритель.
— Что суть призраки пещеры? — продолжал Бэкон, используя вечный, как мир, полемический прием: спросить — ответить. — Они суть заблуждения человека. Каждый человек — как остров…
(тут Смотритель опять внутренне вздрогнул; не от философа ли услышит его молодой современник Джон Донн это сравнение, которое спустя три с лишним сотни лет станет невероятно расхожим?)…
и в каждом есть своя, присущая только ему, пещера. Каждый воспитывался в определенных условиях, читал что-то свое, слышал от взрослых то, что присуще именно этим взрослым, по-своему реагировал на увиденное или пережитое… Есть люди спокойные, есть взрывные, есть колеблющиеся, есть решительные… У каждого — своя пещера. Гераклит точно отметил: люди ищут знания во многих малых мирах, а не в одном большом.
И опять Смотритель не нашел возражений, проникаясь к длинному философу если и не симпатией (откуда ей взяться — с колес-то?), то уважением, как к человеку несомненно здравому, хотя и изрекающему истины очевидные. Но ведь и очевидные истины надо складно сформулировать, чтобы они стали очевидными для всех. А Бэкон умел — складно.
— Что суть призраки рынка? — складно формулировал Бэкон. — Это те фантомы ума, которые возникают как бы в воздухе, которым дышит некое множество людей. Их это множе ство… или общество, или сотоварищество, не в формулировке суть… заставляет думать, как все, чувствовать, как все, воспри нимать мир, как все. Иначе — разумение толпы. Но толпа-то чаще всего существует в плену заблуждений, присущих именно толпе, то есть множеству. В толпе хорошее густо замешено на плохом, надо всем довлеют понятия, облеченные в слова. А слова насилуют разум и ведут людей к пустословию, которое они вздорно считают поиском смысла…
Смотрителю не понравилось в логичной речи философа абсолютно вольное, беспомощное даже — «хорошее замешено на плохом». И «хорошее», и «плохое» — всего лишь слова, за которыми каждый тоже видит свое. Так что аргумент слаб, слаб… Ну и бог бы с ним, в полемическом трибунном раже легко обронить проходную фразу, не станем судить слишком строго несомненно умного человека.
— И наконец, что суть призраки театра? — приступил Бэкон к главному для Смотрителя. Смотритель напрягся в ожидании. — Здесь я вижу два аспекта. Первый — более невинный, ибо имеет отношение лишь к небольшому числу особей, обремененных образованием. На них сильно воздействуют различные догматы наук, и в первую очередь философии, различные общепринятые или отвергаемые наукой философские системы. Второй аспект влияет на куда большее количество людей — как образованных, так и малограмотных, даже совсем неграмотных. Я имею в виду множество написанных, поставленных и сыгранных пьесок — комедий, фарсов, трагедий и прочего, что представляет нам вымышленные миры, а значит, искусственные, фальшивые, мертвые…
— Стоп! — неожиданно для себя выкрикнул Смотритель, вскочив с места, и все дружно прекратили пить-есть и уставились на невежу, который, едва явившись в общество, смеет что-то высказывать. Говоря грубо: вякать. Но Смотрителя несло. — Простите мое невежество, милорд, но, следуя вашей логике, всякого, кто взялся за перо, следует, как минимум, заточить в Тауэр. А как быть с Кристофером Марло? Как быть Беном Джонсоном? Как быть с Хейвудом, Бомонтом, Флетчером?.. Да легион им имя, сами знаете, поскольку, как я наслышан, весьма привержены искусству театра… Выходит, и вас, милорд, достают его призраки, так?