Смотритель захотел. Не от похмелья никакого, которого и не случилось, а просто потому, что утро и жрать хотелось. Смел кислое молоко, закусил пшеничным свежим хлебушком, запил и на вкус приятным отваром, сказал Уиллу:
— Все. Я — живой. Пошли работать. — И Кэтрин: — Нам не мешать, не входить, не издавать громких звуков. Где перья, что я вчера заказывал?
— В кабинете, ваша светлость, — почтительно сообщила Кэтрин. — Как с утра доставили, так я в кабинет и отнесла. И на стол положила. И яблочко для них, крепенькое. И чернил вдоволь. И глобус установили.
Конечно, для Кэтрин составление слов во фразы не являлось достойным джентльмена занятием, но, во-первых, граф был французом, а значит, не совсем джентльменом, а об актере, хоть и славном малом, вообще говорить не приходилось. Так что — пусть их. Не блуд ведь какой, а все ж дело…
Уилл удобно устроился за весьма большим дубовым письменным столом, на котором лежал рулон писчих листов, а один из них Кэтрин развернула и прижала чернильницей (хрустальный шар на серебряном треножнике) и песочницей (другой шар, больший, на большем треножнике). Заточенные и очищенные перья торчали в высоком серебряном кубке, на тонкой стенке которого некто мужского пола сидел под раскидистым деревом и мечтал. Или сочинял пьесу. Рядом лежало желтое с красным боком яблоко — для чистки перьев от чернил.
— Начали, — сказал Смотритель, усевшись в кресло, в неудобное, надо признать, кресло, с прямой резной спинкой, с гнутыми и тоже резными ручками и с кожаным сиденьем, с которого Смотритель, не умеющий долго сидеть спокойно (и тем более прямо), постоянно сползал. — Начали, — повторил он и легко установил менто-связь с Уиллом.
Уилл взял очищенное перышко, обмакнул в чернильницу и неторопливо (уже без вчерашней исступленной поспешности) начал царапать им по листу, царапать, однако, не отрываясь, лишь иногда подымая глаза к далекому деревянному потолку, будто на черных от времени балках появляются нужные творчеству подсказки.
Смотритель на этот раз не спал, а внимательно следил за подопечным (подопытным?), понимал: первый раз — это как первая любовь (pardon за излишнюю красивость), то есть без оглядки, без осторожности, опрометью и — счастье, счастье, счастье. А второй — уже работа, уже за плечами пусть крошечный, но все же опыт (первой любви), который надо продолжить вдумчиво и не роняя первых лавровых листочков из ожидаемого в будущем венка.
Говоря совсем просто, Шекспир думал. Он думал над смыслом, над фразой, над словом, он представлял себе Катарину и Бьянку и старался сделать это как можно более отчетливо и резко, он проигрывал в голове реплики сестер, повторял их, забавно шевеля губами, и только потом заносил их на бумагу, как и раньше отчаянно брызгая чернилами.
Смотритель видел эту работу. Видел, естественно, глазами Уилла, вернее — его внутренним взором, который оказался доиольно точным.
Тут стоит на минутку отвлечься от творческого процесса и пояснить, что менто-коррекция…
(тоже, кстати, процесс, и тоже творческий)…
заставляя работать доселе спящие мощности человеческого мозга, использовала именно мощности, каковые изначально, как уже поминалось…
(Богом, вероятно, а то кем же?)…
заложены в каждого. Шекспир — не исключение. И то, что творил Шекспир, творил он, а не Смотритель, а Смотритель, если такое сравнение позволительно, как бы дежурил как бы при некоем рубильнике, при некоем выключателе, прерывателе и проч., а отойти погулять не мог, потому что означенный рубильник имел подлую тенденцию вырубаться, если его не держать… э-э… в данном случае — силой мысли. Еще сравнение: Сизиф. Закатил камень в горку, держит его — стоит камень. Отвлекся — камень вниз покатился. Сизифов труд. Опять же до поры. Рубильник чинится, Сизиф побеждает наложенное на него проклятие.
Два дополнения в ряд аналогий — плюс к первому, о начавшем ходить ребенке. Излишняя метафоричность — проклятие спецов Службы Времени, прикрывающих свое тайное дело простыми житейскими параллелями.
Впрочем, как показывает практика самого Смотрителя и его коллег, ничего не проходит бесследно. Беспробудно спящие (до поры) мощности потихоньку просыпаются. Сон становится беспокойным. Прерывается. И вот уже человечек становится (с помощью Смотрителя и его коллег) гением в положенной ему сфере человеческой деятельности. Мавр сделал свое дело.
Но почему мавр? Почему не Бог? Увы, нет ответа. И остается великая непонятка: откуда у Всевышнего такая скаредность? На кой ляд он бережет человеческий мозг? На черный день?.. Слабое утешение миллиардам покойников, которые с сотворения мира так и не дождались черного дня, чтобы испытать все свои собственные (Богом заложенные, но незадействованные) способности.
Да и живым — не радость, нет.
— Ну, вот смотри, что получается, — несколько недовольно сказал Уилл, откладывая перо и беря в руку листы с написанным. — Вроде как все нормально, но гложут сомнения…
Смотритель знал, что написано, поскольку бодрствовал и следил…
(менто-коррекция позволяла индуктору знать, что творит реципиент, знать, видеть, представлять, следить, а коли обобщенно, то вести его)…
за стараниями подопечного. Смотритель был доволен стараниями и не понимал, откуда взялись сомнения. Видно, взялись они где-то в других отделах мозга Уилла, куда Смотритель не забирался.
— Поделись сомнениями, — вполне искренне попросил он.
Вот Петруччо представляется Баптисте, отцу Катарины и Бьянке, послушай… Я дворянин из солнечной Вероны… Узнав, что Катарина, ваша дочь, умна, скромна, приветлива, красива и славится галантным обхожденьем, решил приехать я, увы, незвано, но чтобы убедиться самолично, насколько верно то, что говорят… — Уилл замолчал.
— И что тебя смущает?
— Если она такая стерва, как я ее задумал, то откуда бы взяться таким сладким слухам о ее скромности и любезности? Полагаю, в Падуе все знают, какова она на самом деле.
— И я полагаю, — согласился Смотритель. — Тогда объясни, какого дьявола ты написал этот монолог? Пусть бы он… Петруччо твой… сразу бы огорошил папашку чем-нибудь вроде: «Прослышал я, что ваша Катарина пускай красива, но ужасно злобна и нетерпима ни к сестре, ни к вам, тем более — к тем, кто входит в дом отцовский незваным гостем, то есть — к мужикам». Вот так сразу срубил бы он правду, и что, по-твоему, сделал бы папашка Баптиста?
— Выгнал бы хама.
— Точно! А что хаму нужно?
— Укротить Катарину.
— Уилл, милый, не забывай того, что ты написал вчера.
— Я помню, я и не думал забывать. Вот это, например, написал: «Приехал я сюда, чтобы найти здесь, в Падуе, богатую невесту. И будь она дурней жены Флорентия, дряхлей Сивиллы, злее и строптивей жены Сократа мерзостной Ксантиппы, пусть будет много хуже — мне-то что? Я повторяю: я хочу жениться не на жене, а на ее папаше, коль много денег есть у старика. И пусть она бушует без уздечки, как шторм на море, дам я ей уздечку. И после крепко натяну поводья. Я выгодно решил жениться в Падуе, и, значит, в Падуе я выгодно женюсь»… — додекламировал, спросил удивленно: — Слушай, откуда я знаю эти имена? И не просто имена! Я знаю, кто эти июди и чем знамениты. Но видит бог, еще вчера я и не слышал о них. Как будто кто-то заложил в меня лишнее знание…
— Считаешь — лишнее? — спросил Смотритель.
— Нет, конечно! Когда знание бывает лишним?.. Но откуда?
— От верблюда, — остроумно ответил Смотритель. Ему не хотелось что-либо объяснять, прерываться. Потом, после. Вот снимет менто-связь… — Потом объясню.
— Только не забудь, — сказал Уилл. — Да я напомню.
Смотритель машинально отметил в прочитанном Шекспиром монологе замеченное еще вчера: много, слишком много текста, далекого от канона. Как-то… пока неясно, как… придется исправлять. И текст, и, следовательно, ситуацию.
Спросил Уилла:
— Он выгодно решил жениться и — женится. Чего еще?
— Ты меня не понял, — с досадой сказал Уилл. — Ясное дело, что он поет перед папашей соловьем. Но, папаша, что, совсем осел?