Чьи-то руки приподымают мою голову. Я уже знаю, чьи это руки. Но мне все еще страшно. Сон еще не ушел от меня, да и сон ли это? Новая встреча с прошлым, на этот раз многое объясняющая. Теперь я знаю, почему и как вторично родился, что я не был профессором. Мерлем, а был Вычислителем — только профессия, без имени, без дома, без родины. О ней я по-прежнему ничего не знаю. Обрывистые разговоры, полукартины, полунамеки дают смутное представление о мире, плохо устроенном и жестоком. Он далек от меня, тот мир, непонятен и чужд. Никакой ностальгии я не чувствую.
За эти годы на Земле я стал ее сыном. И как хорошо, что я выжил, хотя бы для того, чтобы всю жизнь, без остатка, всю необычайную память мою отдать побратавшимся со мной людям. Между нами ледок, но так уж я устроен — люблю их всех, хотя часто и без взаимности. Я не иду впереди века, я не Леонардо, я просто способный ученый с умной и цепкой памятью, но если прошлое, снова ворвавшись в мою жизнь, вернет мне знания Вычислителя, я готов благословлять его только за то, что смогу передать их людям. Мне не нужна репутация гения, ни прижизненная, ни посмертная, ну а знания, которые, быть может, подарит мне прошлое, пусть достанутся ученикам моим, хотя бы Вите Волохову или Инне.
Я вижу ее взволнованное, побелевшее от испуга лицо и пытаюсь улыбнуться.
— Не тревожьтесь, Инна. Кости в порядке.
— Давайте я помогу вам сесть в машину. Она цела, только крыло помято.
— Спасибо, девочка, — говорю я, подымаясь. — Я сам. Все обошлось — я жив. А это — главное.
ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ
1
Пустяковый, в сущности, случай: кто-то наверху опять не утвердил смету лаборатории. Ну, сегодня не утвердил, через неделю утвердит — куда спешить? А я почему-то расстраиваюсь, как мальчишка, даже работать не могу. Как все у них беспорядочно!
Опять это «у них». Прилипло словцо, выскакивает из подсознания, как кошка из-под ног — страшно и неожиданно. У кого «у них»? У людей? Но ведь я тоже человек — по духу, по мыслям, по заботам — земным, а не каким-нибудь инопланетным.
Ох и темнишь ты, Николай Ильич, темнишь и боишься! А чего, собственно, бояться? Прошлого — непривычного, необычного, нелогичного? Что такое частица «не» и как с ней бороться?
Кто-то бросил фразу, ставшую банальной: от прошлого не уйдешь. Я попытался, но оно все-таки догнало беглеца. Я уже ничей. Стою между двумя мирами и, как это ни парадоксально, все-таки не знаю, какой же из них действительно мой. Только воля моя тверда, она диктует: мой мир тот, где я есть — мыслю, существую, что-то делаю, — и другого у меня уже никогда не будет.
А прошлое — это калейдоскоп воспоминаний, цветные стеклышки, прихотливо рассыпанные на темном дне памяти — вне времени, вне пространства. Соберешь ли их? Пока собралось только одно красивое словечко «Пришелец» или, еще лучше, «Пришлец» — по-древнему, так теперь не говорят.
«Значит, Землю все-таки посещали космические гости, профессор?»
«Значит, посещали, товарищи журналисты. Но не надо оваций, не надо шапок в газетах. Их никто не видел, этих гостей».
«А вы, профессор?»
«Что я? Я старый, уставший ученый, которому не могут утвердить паршивую смету. Мне сейчас не до гостей, товарищи журналисты. У меня план, у меня тема горит».
Не было этого интервью и никогда не будет. Как сказала бы в таком случае Инна: «Что вы — псих, что ли?» Я не псих, я голоден, и впереди у меня — овсяная каша и десяток дежурных острот по поводу моего злосчастного вегетарианства. Кстати, откуда оно? Вряд ли благоприобретенное, скорее, оттуда, с моей планеты. Интересно, там все вегетарианцы или только немногие, как и на Земле? Льщу себя надеждой, что все, иначе на то же замечание Инны придется ответить утвердительно.
— Николай Ильич, где больше калорий — в одуванчике или в ромашке?
Начали остряки-самоучки, балагуры-весельчаки.
— Не знаю, друзья, не пробовал ни того, ни другого… Танечка, тарелку овсянки, кисель и сырники.
— Николай Ильич, говорят, в Америке есть общество вегетарианцев?
— Есть такое. Я почетный член этого общества. Даже диплом имею.
Тяжелый день сегодня. Изнервничался, устал, еле держусь — старею. Надо бы лечь — все равно не работать. А перед глазами туман, лица ребят расплываются.
— Вам плохо, Николай Ильич? Давайте мы вас домой отвезем.
— Обойдется. Я посижу немного.
Гуще туман, темнее. Он клубится, как облака за окном самолета, синеет, как туча перед грозой. И в нем медленно гаснет звук. Сначала привычный гул зала, потом смешки за соседним столом, потом вдруг прорвавшаяся чья-то фраза: «Книгу сейчас читаю — не оторвешься. «Охотники за головами». Читал?»
Ответа я не слышу. Только эта фраза повисла перед глазами, словно световое табло на доме «Известий» в Москве. Но и она гаснет, а из синей темноты выплывает что-то зеленое и бескрайнее. Море?
2
— Лес. Будем снижаться.
Вертолет с ходу пробил облака и ровно застрекотал над огромным лесным массивом — ни конца, ни края.
— Это где-то тут.
— Как ты определил?
— Сработало запоминающее устройство. Мы были здесь в прошлый раз.
Нас в вертолете десять. Все в одинаково зеленых комбинезонах, в одинаковых шлемах с прозрачным забралом на лице. У всех оружие, непохожее на земное, но более эффективное. Схема кнопочная, промах исключен. Впрочем, и у тех, кого мы преследуем, то же оружие, добытое у прежних охотников. Побеждает скорость — стреляй первым, иначе тебя подстрелят.
— Они стали чертовски ловкими.
— Чего же ты хочешь: звериное чутье. Это их могущественная защита.
— Откуда у них чутье?
— Выработалось. Условный рефлекс. Жить-то надо.
— Нам тоже.
Шутка? Нет. Ни смеха, ни улыбок. Все серьезны и сосредоточенны, как бойцы перед трудной операцией. Мы и в самом деле бойцы — полицейский десант, контролирующий северные границы резерваций.
— Снижаемся. Дальше — пешком. Здесь недалеко.
Вертолет коснулся земли, подпрыгнул по-кошачьи и замер на широкой и светлой поляне, со всех сторон окруженной высокими деревьями. Гладкие, как отполированные стволы, где-то высоко — крона: зеленый плотный шар, почти не пропускающий света. Лучи пронзают кроны редкими, но горячими потоками. Трава низкая, похожая на газон, в лесу меняется. Здесь она выше и разнообразнее: стебли и листья, как в ботаническом музее, отличаются друг от друга по форме и цвету. В плешинах — коричневая земля, исполосованная тугими узлами корней.
— Кого оставим у вертолета?
— Никого. Зачем? Они не смогут его уничтожить.
— А увести?
— Они забыли, как это делается.
— А как стрелять, они не забыли?
— Не забывают: мы учим.
Я, новичок в этой группе, решаюсь задать вопрос:
— А зачем мы их вытесняем из леса? Разве они мешают?
— Траву бережем. Тут и соусы и супы. От химии без хорошей подливки кишки выворачивает. А этим тоже подливка нужна.
— Зачем?
Хохот.
— Если тебя поджарить, думаешь, очень вкусно без соуса?
Каннибализм строго преследуется на Контролируемых территориях, но в дела резерваций полиция, как правило, не вмешивается. Туда носа не сунешь — невыносимая жара, злая, хрустящая пыль, лиловые скалы. И все же туда третье столетие подряд уходят ежегодно сотни, а порой и тысячи людей, охваченных «тоской городов». Они кочуют племенами, плодятся, охотятся друг на друга, как звери, давно уже вымершие на этой планете. Мы не уничтожаем их — сами вымрут, говорят в совете, — а только оттесняем, когда они подбираются близко к нашим лесам. В один из таких полицейских десантов включен и я.
Лес встречает нас смятой сухой травой. Она не поднялась — смятая тропинка, ведущая в темно-зеленую глушь. Это начало опасности.
— Они могут быть везде, — говорит Инспектор, — могут сидеть рядом с нами в кустарнике, поджидать нас на деревьях, подползти в траве и напасть беззвучно и неожиданно.