Картавин выслушал своего непосредственного начальника и сказал:

— Ты же видел, что людей переводить нет особой нужды, взял бы и не послушался.

Федорыч покосился на него и ответил:

— Ну это уж вы не слушайтесь… Вы народ уж больно грамотный… Пошли-ка лучше проверим… Ты посмотри, как там с коробами на чердаке подвигается дело, а я понизу пройду.

Федорыч не любил, когда ему возражали или ставили под сомнение его поступки.

Выйдут они из будки и разойдутся — Картавин лезет на чердак больницы, а Федорыч внизу просматривает, как работают люди. Главный корпус больницы был уже почти готов: стены имелись, крыша прикрывала их, и перегородки кабинетов были готовы. Оставалось уложить кое-где полы, навесить окна, двери, оштукатурить, побелить да покрасить, — много работы ещё было.

Заберётся Картавин на чердак и ходит согнувшись вдоль готовых вентиляционных коробов. Осмотрит их — и к тому месту, куда каменщики перешли. Постоит. Если что не так, поправит. Спросит, знают ли, как и куда пойдут ответвления, кивнёт и дальше двинется. Федорыч внизу

воюет. Хоть где ты будь: на чердаке ли, в подвале — всё равно слышен его голос:

— Ты куда полез, а?! Тебе там что надо? — разносится его крик. — Хочешь голову сломать, а я за тебя отвечай! Циркачить или работать пришёл сюда? Лоботрясы!

Федорыч выскакивает из-за угла и вдруг раскидывает руки в стороны. Возчик, который привёз доски, сбросил их как попало и собирается уезжать.

— Ануфриев! Кто так сваливает доски?! — набрасывается на возчика Федорыч. — Ты что, на свалку их привёз или на объект? Что такое?

— Не развернуться тут…

— А берёза зачем? — Федорыч подбегает к куче досок и тычет в одну из них ногой. — Зачем берёза сюда?! Ты себе на гроб лучше припаси её. Ну что ты привёз?

Возчик молчит. Ему нагрузили, он и привёз.

Федорыч знал, что возчик играет малую роль в этом деле, но нужно было вылить возмущение.

Вскоре он продирается под лесами к бригаде плотников, и слышно:

— Контингент! Ох и контингент, — хрипит он, — подождите мне… дай срок…

Набегается Федорыч, нашумит, порядок наведёт — и в прорабскую, а то где-нибудь на кирпичик или на бревно присядет передохнуть.

— Напрасно ты кричишь, Федорыч, — говорит ему мастер, — что толку в крике?

Федорыч плюётся:

— Ай-ай-ай! Ну чему вас там учили? Откуда вы берётесь такие хорошие? — таращит он круглые серые глазки. — Ты слушай, о чём толкую тебе… Я ведь не для зла говорю — ты мне в сыновья годишься. Ты инженер — хорошо. Год со мной работаешь — дело понимаешь. Но народу-то всякого вон сколько! Дурака и негодяя ты же не приметишь, как, скажем, клопа или блоху? А у тебя дело в руках.

— Нельзя же смотреть «а каждого как на негодля.

— Ах ты! Да я тебе вот что скажу: наша работа — это как на войне: сказал делать, и шабаш! Порядок должен быть.

Федорыч смотрит на площадь перед больничным городком, на строящиеся дома за площадью, на виднеющийся за ними растущий корпус завода.

— Вон на заводе у Репникова девку убило… Видишь ли, с карниза гайка тяжеленная свалилась и переломила череп. Да что ж, гайка там сама очутилась? Подлецы монтировали балки и оставили. Вот тебе и на…

О военных годах Федорыч не любил говорить. Как зайдёт разговор на эту тему, он и умолкает. Посидит, посидит, послушает и, если разговор затянется надолго, в сторонку отойдёт. Зимою, в сильные морозы, в прорабскую набивались рабочие обогреться. А они как соберутся, так и копнут прошлое. Федорыч бочком, бочком — и вон из будки. Уйдёт в другую бытовку и сидит там, курит.

Картавин однажды спросил его:

— Ты где воевал, Федорыч? Ты вот и хромаешь…

Федорыч помял по привычке щёки ладонями, посмотрел из-под бровей на мастера и сказал:

— Эх, Борис Дмитрич, есть такое — вспоминать жутко… Я, брат ты мой, как в декабре сорок четвёртого года последний раз выписался из госпиталя по чистой, так доктор, молоденький такой, сказал: «Я, Иван Фёдорович, подсчитал, сколько весят осколки в вашем теле». — «Сколько же?» — спрашиваю. «Восемьсот граммов. Так что, если поубавилось у вас кое-где костей да мяса, то железом всё восполняется».

Тут же Федорыч встал со скамейки, распоясался, задрал на спине рубаху с майкой, нагнулся. Смотрит Картавин: через всю спину от левого плеча тёмно-синяя полоса шириной в ладонь тянется. Будто широкой тонкой лентой перепоясан Федорыч.

— Разогнись, — попросил Картавин. Ему казалось — лопнет синяя плёнка от натуги.

— Потрогай, потрогай, — хрипел Федорыч, — там в лопатке самый большой, подлец… Да не бойся…

Картавин потрогал бугорки на спине — твёрдые. Федорыч разогнулся, привёл себя в порядок.

— Так я их и не замечаю, — проговорил он, усаживаясь, — сидит себе и пусть сидит. А вот когда забудешься да полежать захочется на спине — беда… Ляжешь, вытянешься и, скажи ты, покуда лежишь — ничего. А ворохнёшься да поднимешься — вся спина поёт, будто во хмелю били тебя чем попадя.

— В больницу не обращался?

— Я? Пропади она пропадом!.. Года четыре назад отправился туда — в Тихвин аж съездил. Что же можешь подумать? Как вошёл туда, как нюхнул этого воздуху, весь так и задрожал, брат ты мой. В груди тесно сделалось, а по лбу испарина пошла… Отлегло маленько — я ходу. И больше ни шагу. Нехай уж так и помру с железом Где напырнусь на гвоздь, гляди, и не проколет, — усмехнулся Федорыч.

У него нехорошо было с лёгкими. И все знали об этом. Знали не потому, что Федорыч жаловался на болезнь, а потому, что он часто ругал врачей, лечивших его.

— Сказки одни да обман, — говорил он. — Коль ты здоров, да, скажем, простыл — тут поможет. А если уж у тебя нутро вроде огурца прошлогоднего, то всё это одна затея.

— Как же ты лёгкие лечишь? — спрашивал его мастер.

— А домой врач ходит… Вот и новую больницу построим, а зайти в неё не зайду, потому как знаю: заберусь — больше не выберусь…

Частые дожди и сырость донимали его. Но Федорыч никуда уезжать не хотел.

— Куда я там поеду, — говорил он мастеру, — куда? Тут меня все знают, и я знаю, как и что. Нет уж… Родился в этих местах, поезжено и исхожено и не подсчитать сколько, так я в этих местах и останусь.

Как-то уехал из Кедринска товарищ Карта— вина, молодой инженер. Картавин его провожал и на другой день рассказал об этом Федорычу. Тот выслушал и вздохнул.

— Вот тоже… народ вы какой-то: пожил, поработал и улетел. А куда? Куда?! Платят хорошо. Работы пропасть. Женился, получил квартиру, и живи себе, будь человеком. А тоже — уехал. А что там?… Всё это молодость — летать, видишь ли, охота.

— Ты в молодости разве не летал? — спросил его мастер.

— Я? Ах ты, Борис Дмитрич, Борис Дмитрич. Я, говорит, летал! А ты знаешь мои полёты? Э-э!.. Вот слушай маня: в сорок втором году лежали мы под Харьковом в окопах. И скажи ты, места там сплошь сухие, как в печи. Иной раз лежишь на земле, пули над тобой цвикают, а у тебя одна мысль: где бы глотнуть водицы. А тут угодил в такое место, где сырость кругам, как здесь у нас. Лежим. Третий час подходит — это, значит, все войска наши в земле, ждут налёта. Летят. Притулился я в окопчике, рот разинул «а всякий случай и жду. Вдруг — ва-ва-ах! Меня вместе с землёй на воздух. Лечу, брат ты мой, руки и ноги у меня в разные стороны тянет. Хлоп! Есть — упал в болотину. Хвать сам себя за ноги — целы. Только хотел отряхнуться — как ухнет, и я тем же порядком в небеса да опять в болотину. Хвать-хвать себя — цел. Чую — ноги лезут в трясину. Я скорей к бугорку, а тут снова швырнуло меня… И вот, скажи ты, раз пять, как лягушку, носило меня по воздуху… Да… В последний раз шмякнуло о твёрдое, и конец. Только раскрываю глаза — тихо. Санитары надо мною беседуют: в болоте закопать, где земля помягче, или тащить к общей могиле?… Шалишь! Первым делом цап-цап себя — ноги целы, только не шевельнуть ими… Через три месяца ожил и вернулся в часть. Ребята смотрят:

— Кибиткин, ты?

— Я, — говорю.

Хохол со мной служил. Видел он, как швыряло, говорит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: