Эти бабушкины слова позволяют достаточно ясно представить себе характер отношений того времени. Культ незнания и забвения среди определенной части людей имея, безусловно, далеко идущие последствия. Я не случайно останавливаюсь на столь незначительном на первый взгляд обстоятельстве. Несмотря на многократные просьбы, бабушка смогла сообщить мне лишь самые общие сведения о моем деде, тоже революционере-подпольщике. «Тогда было не принято иптересоваться личной жизнью друг друга», — объяснила она.
Пожалуй, нынешний мой интерес к бабушкиным записям, к родовым корням в той или иной мере обусловлен негативной реакцией на упомянутый культ. Любящие старались ничего не знать друг о друге, детей не интересовало прошлое родителей, сын не отвечал за отца, отец — за сына. Нет сомнений: то, в чем сказался недостаток знаний одното поколения, непременно восполнит другое, последующее. И напротив, всякая избыточность в настоящем скажется недостаточностью в будущем. Здесь, видимо, действует известный принцип дополнительности, согласно которому время чередуется с безвременьем, пустота — с переполненностью, свет — с мраком. С какой стороны ни взгляни, мир представляется сплошной, единой системой, уравновешенной во времени и пространстве.
Далее бабушка пишет: «Совершенно случайно и неожиданно я встретила в Петербурге бакинского знакомого Герасима Герасимовича Тер-Нерсесова, доцента Горного института. Он принадлежал к числу так называемых сочувствующих, и к нам в дом его привел, скорее всего, Богдан.
Герасим был лет на семь старше меня, то есть, видимо, одного возраста с Богданом. Дело было днем, я, как всегда, куда-то спешила, но он и слушать не захотел моих возражений, потащил к себе домой на Большой проспект Петербургской стороны.
Навстречу нам вышла женщина лет тридцати пяти с огромными голубыми глазами. Это была хозяйка квартиры Лидия Станиславовна Шаверновская. Красавица полька, известная петербургская фельдшерица, она обслуживала семьи высокопоставленных лиц в Петербурге, в Москве и еще сдавала квартиру.
Лидия Станиславовна накрыла на стол, за которым мы провели втроем остаток дня. Впервые после Шуши я оказалась в доброй семейной обстановке. По естественности обращения и особенно трудно скрываемым знакам внимания, которые оказывали друг другу Лидия Станиславовна и Герасим, я догадалась о характере их отношений.
Герасим пошел провожать меня и все допытывался по дороге, чем живу, не нужно ли чего. Просил, чтобы обращалась к нему без стеснения за любой помощью. Я попросила разрешения пользоваться его богатой библиотекой».
На следующей странице своих записей бабушка вспоминает о том, что к ее подруге и соседке Варе Каснаровой зачастил знакомый, «который однажды с увлечением принялся рассказывать о том, как в их землячестве проштрафились большевики». «Не меньшевик ли он?» — в ужасе восклицает бабушка. И далее: «Варя смотрела на него влюбленными глазами». Бабушке казалось не только странным, но и недопустимым такое отношение Вари к человеку, позволяющему себе «подобные дикие высказывания». «Я пришла к Айко и спрашиваю:
— Кто этот субъект, откуда он взялся?
— Теперь это лучший ее друг. Она носится с ним как с писаной торбой. Ты же знаешь Варю: все гениев ищет, людей особенных. Уроки теперь готовит на лету, кое-как, после школы пропадает неизвестно где».
«Бог с ним, пусть ходит, — великодушно ответила Фаро на это замечание Айко. — Лишь бы не оказался меньшевиком, не вскружил бы ей голову».
Уже из сказанного видно, что отношение бабушки к меньшевикам в тот или, скорее, в некие последующие периоды было чем-то сродни отношению начинающего отшельника к черту: страх, ужас, чувство незащищенности и неприятия соединялись в нем. «Ведь правда, Фаро, меньшевики ужасно противные? Я их не люблю» — такие слова вкладывает бабушка в уста наивной большелицей Айко, ибо сама стесняется произнести их в столь категоричной форме.
К этому бабушка считает необходимым присовокупить оправдательное: «Только в 1926 году я догадалась, что тов. Драбкина спутала меня с Варей, рассказывая Елене Дмитриевне Стасовой о моей принадлежности к меньшевикам в 1905 году. Она, видимо, знала того знакомого Вари и запамятовала, что он ходил не ко мне, а к ней. С „Наташей“ — Драбкиной — мы хотя и жили рядом, но сильно конспирировались, лишь только здороваясь друг с другом».
Конечно, уроки брата Богдана, его доклад на бакинских нефтяных промыслах об итогах II съезда не могли пройти бесследно для бабушки Фаро, как не прошли для меня бесследно ее уроки «интернационального воспитания», связанные с избиением маленького Цисмана.
В этой же тетради упоминается о студенте Мелик-Осипове, который «выступил с громовой речью против местных кадетов». «Когда он успел так политически вырасти? А ведь выступил он как истинный большевик». Речь идет о том самом Ване Мелик-Осипове, прошлогодние отношения с которым Лизы Голиковой так обеспокоили хозяина двухэтажного шушинского дома.
«Спустя некоторое время я получила записку от Лидии Станиславовны Шаверновской с приглашением на обед. Пришла.
— После обеда тебя ожидает сюрприз, — сказал Герасим.
— Какой сюрприз?
— Боимся, что пропадет аппетит, если скажем раньше времени.
— От волнения у мепя никогда еще не пропадал аппетит. Даже усиливался.
Оказывается, Шаверновской вместо именного удалось получить постоянный железнодорожный билет на предъявителя во II классе Николаевской железной дороги. А поскольку она ездила в Москву только два раза в месяц, все остальное время я могла пользоваться ее билетом для поездок в Москву на свидания с Богданом.
— Я еще денег у Красного Креста достану, — обещал Герасим. — Ты выясни, что им там нужно, в Таганке, мы поможем.
Мой партийный патрон Николай был очень доволен.
— Теперь у нас есть своя постоянная связная с Москвой, — радовался он».
ГЛАВА XIII
В Москве бабушка останавливалась у Исаханянов, ходила на свидания к брату, выполняла партийные поручения и возвращалась в Петербург. С осени 1904 по весну 1905 года она видела брата не менее шести раз. В эти дни, как и в ранней юности, бабушкой владели противоречивые чувства. «Как хорошо жить на свете, как интересно», — пишет она в дневнике. И тут же: «На востоке понапрасну льется солдатская кровь, а Богдан с товарищами продолжают сидеть в тюрьме». Ее максималистские суждения о меньшевиках также, видимо, навеяны поездками в Москву, ибо внутрипартийная борьба в преддверии III съезда все более обострялась, и юная бабушка принимала непосредственное участие в осуществления переписки, связанной с обращением 22-х, которую вели заключенные Таганской тюрьмы.
Россия подходила к порогу, за которым было неизвестно что. Еще не успел выкипеть до дна энтузиазм российского либерализма, надеящегося заштопать навсегда разошедшийся шов, связывавший рабочую массу с самодержавной властью. Шендриковщина в Баку принимала эстафету московской зубатовщины, тогда как сам начальник Московского охранного отделения и вдохновитель движения С. Зубатов, оказавшийся меж двух огней, был отстранен от должности и сдан под надзор полиции. «Интеллигенты, — внушали рабочим поборники „полицейского социализма“, — хотят воспользоваться вами как грубой физической силой, захватить власть и вам же сесть на шею. Не верьте им».
Словом, очередной раз во всех смертных грехах обвинялись «интеллигенты». Те, которые в очках и шляпах, как сказали бы лет пятьдесят спустя. Они были виноваты в дороговизне и в грошовом заработке. В неразберихе и в том, что солдаты гибнут на фронте. Жупел «интеллигентства» служил тем аварийным клапаном, через который выпускали избыточный пар.
Итак, с одной стороны, за рабочие массы боролись «интеллигенты», с другой — «экономисты», зубатовцы, шендриковцы. Но и «интеллигенты» уже не составляли единую силу. Раскол продолжал углубляться, и это расхождение вчерашних единомышленников было, возможно, предопределено неизбежностью конфликта между реальным и идеальным, большинством и меньшинством, мужеством действия и прекраснодушием мечты, желанием и необходимостью — «землей» и «небом» революционного движения в России.