Пытаюсь вспомнить и вспоминаю, что многое в той далекой жизни было не таким, каким представляется сегодня тем, для кого прошлое — лишь свод хрестоматийных примеров из истории.
Я продолжаю благословенной памяти лабораторные изыскания, начатые восемьдесят лет назад в стенах петербургского Технологического института, химическим путем превращаю жидкие вещества в твердые, бесцветные — в окрашенные, нейтральные — в активные, способные к свободнорадикальным превращениям вещества.
Здесь будет нелишне заметить, что «ловцы свободных радикалов», то есть вещества, обладающие свойствами геропротекторов, продлевающих жизнь мухам и мышам, удлиняют также век неодушевленной материи — масел, полимеров, мономеров и проч., которые в не меньшей степени, чем люди, мыши, мухи, стареют и погибают под действием света, воздуха и тепла.
Это обстоятельство, отчасти смыкающееся с леверкюновско-цейтбломовскими соображениями «об осмосе» и о «живой капле», служило лишним свидетельством в пользу единства всего сущего. Я испытывал потребность в художественном методе, который позволил бы соединить в одно целое живую и неживую материю, бывшее и настоящее, текущие события дня и великие исторические даты. Именно таким виделся мне будущий «геронтологический» роман.
С подобными представлениями тесно смыкалось беглое упоминание Ивана Васильевича о жизни как о своего рода безбрежном океане, где рядом с гребнем соседствует провал, где волны, непрестанно меняя свою высоту и форму, взаимодействуют друг с другом, порождают, поддерживают и отрицают друг друга. Будущее сообщается с прошлым через настоящее, и вечный двигатель — жизнь, пульсируя то там, то тут, перебегает огнем бикфордова шнура от поколения к поколению.
В середине апреля пришло письмо от Лизы. III съезд партии, получение мандата на который Лиза считала безусловно возможным, уже начался в Лондоне. Получил ли Богдан тот мандат, неизвестно. На съезде его, во всяком случае, не было, хотя его там ждали. Руководящий заседаниями съезда Ленин во время выступления очередного оратора записал своим быстрым, бегущим почерком фамилии основных агитаторов от ЦК: «1. Рубен (Кнунянц), 2. Лядов, 3. Вельский (Красиков)».
17 апреля отдельным оттиском нелегальной большевистской еженедельной газеты «Вперед», издававшейся в Женеве, была опубликована речь Богдана Кнунянца на суде в записи защитника Ганнушкина. Отдельными брошюрами ее издали Бакинский, Московский и другие комитеты партии. Потом переиздали на многих языках.
В это время Богдана в Москве уже не было. Он отправился в Петербург с надеждой повидать сестру, которая тотчас по окончании судебного заседания вернулась в столицу. Вот что пишет в своих воспоминаниях ровесница упомянутого в связи с рассуждениями о «живой капле» Адриана Леверкюна и в некотором роде его антипод — моя бабушка.
«Через неделю после возвращения из Москвы я была арестована по обвинению в организации боевых дружин. Попалась я совершенно случайно, лишь потому, что несла слишком тяжелый груз и не смогла, как обычно, маневрировать при виде шпика — подняться на конку или быстро скрыться в первом попавшемся проходном дворе. Находилась я в это время на Загородном проспекте. Ничего другого не оставалось, как зайти к Арусяк Сагиян, снимавшей комнату как раз на Загородном. С трудом взобралась на третий этаж. Шпик, видно, поднялся за мной и узнал, куда я занесла груз. Когда после ареста я оказалась в Литовском замке, то встретила там бедную Арусяк, которую так подвела. Давясь слезами, рассказала она, что вечером к ней пришли с обыском и нашли ящик со снарядом. На первом же допросе я решила сознаться, чтобщ вызволить Арусяк, но старые, опытные партийки, с которыми я оказалась в общей камере уголовной тюрьмы, отсоветовали. Сказали, что ее, мою знакомую гимназистку, и так скоро выпустят, убедившись, что она не имеет никаких организационных связей. Так оно и случшгось, Арусяк выпустили, а меня перевели в одиночку Дома предварительного заключения, где была великолепная библиотека, составленная из книг заключенных, преимущественно экономического и политического характера. Я читала с раннего утра и до поздней ночи.
Недели через три после ареста мне в камеру передали роскошный букет роз и коробку конфет. По почерку на записке, где было указано только, кому предназначается передача, я поняла, что это от Богдана.
Значит, он был на свободе!
Я почему-то сразу решила: отпустили на поруки, хотя после речи на суде его освобождение могло показаться невероятным. Недаром Шаумян в начале мая 1905 года писал Ленину: „Известно ли Вам, что Русов (Кнунянц) с каким-то товарищем бежал из тюрьмы и находится уже за границей? Мы сегодня получили от него карту из пограничного немецкого городка, в который он просит послать паспорта“».
Тем временем Русов прибыл в Женеву. Как резко переменилась вдруг его жизнь! Позади остались московская слякоть, петербургский промозглый ветер, неуклюжесть и громоздкость российского неспокойного существования. Бледный, отощавший за время отсидки в тюрьме, он очутился под ярким солнцем, среди зелени, чистых улиц и простых, аккуратных строений.
Казалось, что долгожданная встреча с Лизой выльется в нескончаемые разговоры. Однако многое они уже сказали друг другу в письмах. Многое, о чем хотелось сказать, перегорело, устарело, потеряло смысл. Лизу продолжала угнетать ее собственная без вины виноватость за то, что все это трудное время она находилась вдали от мужа. То и дело возникало неизвестно откуда взявшееся ощущение недоговоренности, стесненности.
— Ведь мы, Богданчик, не принадлежим себе, — прозвучало как запоздалое оправдание.
Обрывочные фразы, мимолетные рукопожатия, долгие объятия. Они словно блуждали впотьмах в поисках двери, которую не удавалось нащупать. Был вабыт какой-то простой секрет, и они мучительно пытались вспомнить его.
Может, просто отвыкли друг от друга?
Дверь, ключ, секрет. Между ними словно бы возникла жесткая перегородка. Как идеально упругие шарики, с помощью которых на лекциях в Технологическом объясняли поведение газов и жидкостей, они приближались друг к другу, отталкивались, снова сближались. Что-то произошло за время разлуки: они вышли из поля сил взаимного притяжения, научились обходиться друг без друга, перестали бытъ одним целым.
Долгие совместные прогулки утомляли его. Он все чаще ловил себя на мысли, что хочет остаться один.
— Лиза, милая, может, вернемся?
Пустые, незначительные, поверхностные какие-то слова, а там, на дне души, осела тяжелая, непроходящая усталость. Он впервые познал это чувство, которое пришло на смену почти беспечной легкости.
Ночами они подолгу молча лежали рядом с открытыми глазами. Каждый сам по себе. Все желания были задавлены, погашены.
— Ты меня больше не любишь, Богданчик?
Он смеялся, целовал ее в шею, тыкался бородой в плечо. Утром, открыв глаза, видел полный свет за окном, и на какое-то мгновение завеса, отделяющая его от прежнего, дотюремного восприятия жизни, чуть приподнималась. Пытаясь нырнуть в образовавшуюся щель, он всякий раз натыкался на непреодолимое препятствие и после бесплодных попыток чувствовал себя еще более опустошенным.
Спасала работа. Занятый делом, он вновь ощущал себя той необходимой деталью, без которой огромная машина не могла бы нормально работать, той добавкой, без которой протекание химической реакции грозило затянуться на неопределенный срок. Но основные дела ждали дома, в России. Так случалось всегда: главное неизменно перемещалось в будущее. Он, как и его товарищи, принадлежал к людям, которые живут будущим, верой в будущее, надеждами на будущее. Его поезд шел по железнодорожным путям, которые сливались вдали в острый угол, проецировались в точку, и сколько ни прибавлял скорости — точка не приближалась. Еще недавно стремился сюда, в Женеву, чтобы отсюда спешить в Россию.
Требуется уточнение: мой протагонист стремился на Кавказ, куда уже отправился старый друг Мнха Цхакая. В Женеве они разминулись на несколько дней. Приехав с Лениным из Лондона, Миха тотчас уехал в Тифлис. Примерно в это время, то есть сразу после III съезда, Кнунянца кооптировали в состав ЦК.