В тот вечер он унес с собой ее образ: толстые белокурые косы, миндалевидные, смеющиеся синие глаза, чуть заметная россыпь веснушек на переносице. Он долго не спал, все ему слышались теплые потки в ее голосе; он пытался воспроизвести интонацию, с какой она произнесла то незначащее слово, и вздрогнул. Опыт подсказал ему, что это любовь. И хоти он знал, что любовь принесет с собой много мук, горестей и унижений, что она нарушит мир в его сердце, наводнит его мелодиями и он лишится покоя, который нужен для всякого дела, для того, чтобы в тиши создать нечто Целое, он все же радостно принял се, предался ей всем существом, стал ее пестовать всеми силами души, ибо знал: любить это богатство и-это жизнь, а он больше стремился быть богатым и жить, чем созидать в тиши.
Итак, Тонио Крёгер влюбился в резвую Инге Хольм; случилось это в гостиной консульши Хустеде, откуда в тот вечер была вынесена вся мебель, так как у Хустеде происходил урок танцев; отпрыски лучших семейств города обучались на этих уроках танцам и хорошим манерам. Они устраивались поочередно то в одном, то в другом родительском доме. Для этой цели из Гамбурга раз в неделю приезжал учитель танцев Кнаак.
Франсуа Кнаак звали его. И что это был за человек!
J'ai I'honneur de гае vous representer, – представлялся он, – топ nom est Knaak…[2] – Это произносится не во время поклона, а когда ты уже выпрямишься, – негромко, но явственно. Конечно, не каждый день случается отрекомендовывать себя по-французски, но тот, кто умеет делать это искусно и безупречно, на родном языке и подавно справится с такой задачей. Как замечательно облегал черный шелковистый сюртук жирные бока господина Кнаака! Брюки мягкими складками ниспадали на лакированные туфли, отделанные широкими атласными бантами, а его карие глаза взирали на мир, утомленные счастливым сознанием собственных неоспоримых совершенств…
Господин Кнаак прямо-таки подавлял веех преизбытком уверенности и благоприличия. Он направлялся к хозяйке, – ни у кого больше не было такой походки: упругой, гибкой; плавной, победоносной, – склонялся перед ней и ждал; пока ему протянут руку. Затем тихо благодарил, отступал, словно на пружинах, поворачивался на левой ноге, оттянув к низу носок правой, щелкал каблуками и удалялся, подрагивая бедрами.
Уходя из гостиной, полагалось с поклонами пятиться к двери; подавай стул, не хватать его за ножку, не волочить за собою, но нести, взявши за спинку, и бесшумно опустить на пол. И уж конечно, никак нельзя было стоять сложив руки на животе и высунув кончик языка; а если кто-нибудь все же позволял себе это, господин Кнаак умел так зло воспроизвести его позу, что у бедняги навек сохранялось к ней отвращение.
Таковы были уроки изящных манер. А уж в танцах господин Кнаак положительно не знал себе равных. В гостиной, откуда выносили всю мебель, горела газовая люстра и свечи на камине. Пол посыпался тальком, и безмолвные ученики стояли полукругом. В соседней комнате за раздвинутыми портьерами располагались на плюшевых креслах мамаши и тетки и в лорнеты наблюдали за тем, как господин Кнаак, изогнувшись и двумя пальцами придерживая полы сюртука, упруго скачет, показывая ученикам отдельные фигуры мазурки. Если же ему хотелось окончательно сразить публику, он внезапно, без всякой видимой причины, отрывался от пола, с непостижимой быстротою кружил ногою в воздухе, дробно бил ею о другую ногу и с приглушенным, но тем не менее сокрушительным стуком возвращался на бренную землю…
«Ну и обезьяна», – думал Тонио Крёгер. Однако он отлично видел, что Инге Хольм, резвая Инге, с самозабвенной улыбкой следит за движениями господина Кнаака; и уже одно это вынуждало его платить известную дань восхищения столь дивно управляемой плоти. Но до чего же спокойный и невозмутимый взор у господина Кнаака! Его глаза не проникают,в глубь вещей – там слишком много сложного и печального; они знают только одно, что они карие и красивые! Поэтому-то он и держится так горделиво:
Конечно, надо быть глупцом, чтобы выступать столь осанисто, но зато таких людей любят, а значит, они достойны любви. Тонио прекрасно понимал, почему Инге, прелестная белокурая Инге, не сводит глаз с господина Кнаака. Неужели ни одна девушка никогда не будет так смотреть на него, Тонио?
Нет, почему же, случалось и это. Вот, например, Магдалена Вермерен, дочь адвоката Вермерена, с нежным ртом и серьезным задумчивым взглядом больших темных блестящих глаз. Во время танцев она нередко падала; зато когда приходил черед дамам выбирать кавалеров, неизменно выбирала его. Магдалена знала, что он пишет стихи, раза два даже просила показать их и часто, понурив голову, издали смотрела на него. Но что ему до этого?
Ведь он любит Инге Хольм, веселую белокурую Инге, которая наверняка презирает его за кропание стихов…
Он смотрел на нее, смотрел на ее миндалевидные голубые глаза, полные счастья и задора, и завистливая тоска и горечь сознания, что он отвергнут, навеки чужд ей, теснила и жгла его грудь…
– Первая пара en avant![3] – воскликнул господин Кнаак. И нет слов описать, как великолепно этот человек говорил в нос. Однажды, когда разучивали кадриль, Тонио Крёгер, к величайшему своему испугу, оказался в одном каре с Инге Хольм. Он, сколько возможно, избегал ее и тем не менее всякий раз оказывался рядом с ней; он запрещал своим глазам смотреть на нее, и тем не менее его взор всякий раз к ней обращался… Вот она об руку с рыжеволосым Матиссеном скользящими шагами подбежала, откинула косу за плечи и, задыхавшись, остановилась перед ним; тапёр, господин Хейнцельман, ударил своими костлявыми пальцами по Клавишам, господин Кнаак начал дирижировать кадрилью.
Инге мелькала перед ним справа и слева, то плавно выступая, то стремительно кружась; временами до него доносилось благоухание, исходившее от ее волос, а может быть – от легкой белой ткани платья, и взор его все мрачнел и мрачнел. «Я люблю тебя, чудная, прелестная Инге», – мысленно говорил он, вкладывая в эти слова всю свою боль, ибо, веселая, увлеченная танцем, она, казалось, вовсе его не замечала. Прекрасное стихотворение Шторма пришло ему на ум: «Хочу заснуть, а ты иди плясать».
Его мучила эта унизительная нелепость: человек любит, а его принуждают танцевать…
– Первая пара en avant! – воскликнул господин Кнаак; сейчас должна была начаться новая фигура, – Compliment! Moulinetdes dames!
Tour de main![4] Невозможно описать, с каким изяществом проглатывал он немое «е»
в словечке «de».
– Вторая пара en avant! – Это уже относилось к Тонио Крёгеру и его даме. – Compliment! – И Тонио Крёгер поклонился. – Moulinet des dames! – И Тонио Крёгер, опустив голову, нахмурив брови, кладет свою руку на руки четырех дам, на руку Инге Хольм… и начинает танцевать «moulinet».
Вокруг слышится хихиканье, смех: господин Кнаак принимает балетную позу, изображающую стилизованный ужас.
– Боже! – восклицает он. – Остановитесь! Остановитесь! Крёгер затесался к дамам! En arriere[5], фрейлейн Крёгер, назад, fi done![6] Все поняли, кроме вас. Живо! Прочь, прочь назад! – Он вытащил желтый платок и, размахивая им, погнал Тонио Крёгера на место.
Все покатывались со смеху, юноши, девушки, дамы за портьерой, – господин Кнаак сумел так обыграть это маленькое происшествие, что зрители веселились, как в театре. Только господин Хейнцельман с сухой и деловитой миной дожидался, когда сможет снова приступить к своим обязанностям; на него эффектные выходки господина Кнаака уже не действовали.
Кадриль продолжалась. Затем был объявлен перерыв. Горничная внесла поднос, на котором звенели стаканчики с винным желе, за ней в кильватере шла кухарка с целой грудой кексов. Но Тонио Крёгер потихоньку ускользнул в коридор и стал, заложив руки за спину, перед окном со спущенными жалюзи, не сообразив, что сквозь жалюзи ничего нельзя увидеть, а потому смешно стоять и притворяться, будто смотришь на улицу.