Пройдя несколько шагов, оптовый торговец сказал:
— Прокатилась, а теперь возвращается домой.
Маленький господин Фридеман не ответил ничего, он смотрел вниз на мостовую. Потом вдруг поднял глаза на оптового торговца и спросил:
— Вы что-то сказали?
И господин Стефенс повторил свое остроумное замечание.
Прошло три дня. Согласно установившемуся обычаю господин Фридеман ровно в полдень вернулся с прогулки домой. Обед подавался в половине первого, и он хотел на оставшиеся полчаса заглянуть и свою «контору», помещавшуюся в нижнем этаже, справа, когда в сени вошла служанка и сказала:
— А у нас гости, господин Фридеман.
— У меня? — спросил он.
— Нет, наверху, у барышень.
— Кто именно?
— Господин подполковник фон Риннлинген с супругой.
— О, — сказал господин Фридеман, — тогда я, пожалуй…
И поднялся по лестнице. Наверху, на площадке, он было взялся за ручку высокой белой двери в «ландшафтную», но вдруг передумал, отступил на шаг, повернулся и медленно удалился тем же путем, каким пришел. И хотя господин Фридеман был совершенно один, он проговорил громко вслух:
— Нет. Лучше не надо!
Он спустился в свою «контору», сел за письменный стол, развернул газету. Но тут же отложил ее в сторону и уставился в окно. Так он и сидел, покуда не пришла служанка доложить, что обед подан. Тогда он отправился наверх, в столовую, где уже дожидались сестры, и взгромоздился на свой стул, на котором лежали три переплетенные нотные тетради.
Генриетта, разливавшая суп, сказала:
— Ты знаешь, кто у нас был, Иоганнес?
— Да? — спросил он.
— Новое начальство.
— Ах, вот как! Очень любезно!..
— Да, — сказала Фифи, и слюна скопилась в уголках ее рта, — мне лично они оба очень понравились!
— Во всяком случае, — сказала Фридерика, — было бы неучтиво медлить с ответным визитом, я предлагаю отправиться к ним послезавтра, в воскресенье…
— В воскресенье, — сказали Генриетта и Фифи.
— Ты, конечно, тоже пойдешь, Иоганнес? — спросила Фридерика.
— Само собой разумеется, — сказала Фифи и вся заколыхалась.
Господин Фридеман, очевидно, не слышал вопроса Фридерики. Отсутствующий, притихший, ел он свой суп. Казалось, он слышит какие-то иные звуки, какие-то зловещие шорохи.
Назавтра в городском театре шел «Лоэнгрин». Съехалось все избранное общество. Набитый до отказа маленький зрительный зал был полон приглушенного говора, запаха газа и духов. Но как в партере, так и в ярусах все бинокли были обращены на ложу номер тринадцать, первую справа от сцены, ибо нынче вечером там появился господин фон Риннлинген вместе с супругой, и любопытным горожанам наконец-то представился случай хорошенько рассмотреть эту чету.
Когда маленький господин Фридеман в безупречном черном костюме и ослепительно белой манишке, торчавшей на груди колом, вошел в свою ложу, ложу номер тринадцать, первым его поползновением было улизнуть; рука потянулась ко лбу, ноздри судорожно расширились. Потом он опустился на свой стул, рядом с госпожой фон Риннлинген.
Покуда он усаживался, она, выпятив нижнюю губку, внимательно его изучала, затем отвернулась и заговорила с мужем, стоявшим позади. Это был высокий, широкий в плечах мужчина с торчащими кверху кончиками усов и приветливым загорелым лицом.
Началась увертюра, госпожа фон Риннлинген склонилась над барьером ложи, и господин Фридеман скользнул по ней торопливым жадным взглядом. Ее светлое вечернее платье было слегка декольтировано, в отличие от туалетов остальных дам. Широкие сборчатые рукава оставляли открытыми руки в высоких, до локтя, белых перчатках. Сегодня она показалась ему довольно полной, в прошлый раз свободный жакет несколько скрадывал пышность ее форм. Она дышала глубоко и ровно, грудь мерно подымалась и опускалась, сноп рыжих в золото волос тяжелым узлом спадал на затылок.
Господин Фридеман был бледен, много бледнее обычного. Маленькие капельки пота выступили у него на лбу под прилизанными русыми волосами. Госпожа фон Риннлинген стянула перчатку с левой руки, и эта округлая матово-белая рука без колец и браслетов, украшенная только узором нежно-голубых жилок, все время находилась перед его глазами. Он был не волен в этом.
Скрипки пели, заливались медью охотничьи рога, вот зазвучал и голос Тельрамунда, общее ликование царило в оркестре, а маленький господин Фридеман сидел не шевелясь, бледный и притихший, глубоко втянув голову в плечи, прижав к губам указательный палец левой руки, засунув правую за борт сюртука.
Едва опустился занавес, госпожа фон Риннлинген поднялась и в сопровождении мужа покинула ложу. Господин Фридеман видел это не глядя. Он провел носовым платком по лбу, порывисто встал, дошел было до двери, ведущей в коридор, но вернулся, сел на свое место, занял прежнее положение и снова замер в неподвижности.
Но вот прозвенел звонок, соседи вернулись, и, почувствовав, что взгляд госпожи фон Риннлинген обращен на него, он невольно повернул голову. Их взгляды встретились, но она отнюдь не смутилась, не потупила взор, а без тени замешательства продолжала внимательно разглядывать его, покуда, побежденный, униженный, он сам не отвел глаза. Он побледнел еще сильнее, странная, сладкая и жгучая ярость захлестнула его. Зазвучала музыка.
Перед концом действия случилось так, что веер выскользнул из рук госпожи фон Риннлинген и упал на пол между ними. Оба нагнулись одновременно, но она сама проворно схватила веер и с улыбкой, не лишенной язвительности, промолвила:
— Благодарю вас.
Но в то короткое мгновение, когда их головы почти соприкоснулись, он успел вдохнуть душистое тепло ее груди. Его лицо исказилось, а сердце забилось так отвратительно-сильно и гулко, что у него перехватило дыхание… Он отсидел еще с полминуты, затем отодвинул стул, тихо встал и тихо вышел из ложи.
Он прошел по фойе, — вдогонку ему звучала музыка, — забрал на вешалке свой цилиндр, светлое пальто, трость, спустился по лестнице, вышел на улицу.
Был тихий теплый вечер. Серые островерхие дома, освещенные газовыми фонарями, безмолвно вонзались в небо, где ясно и нежно теплились звезды. Шаги редких прохожих гулко отдавались в тишине. Кто-то встретился, поклонился ему, но он этого не видел. Он шагал понурив голову, его острая высокая грудь содрогалась — так тяжело он дышал. Время от времени он тихо говорил:
— Боже мой! Боже!
С отчаянием, со страхом наблюдал он за собой — его мироощущение, так терпеливо взлелеянное, так нежно и мудро охраняемое, теперь было уничтожено, сметено, изорвано в клочья. И тогда, не в силах превозмочь чувство головокружительно-душного опьянения, томление, тоску, он прислонился к фонарному столбу и трепетно шепнул:
— Герда!
Все тихо. Ни отклика, ни звука. Маленький господин Фридеман с трудом овладел собою и двинулся дальше. Круто спускавшаяся к реке улица, на которой стоял театр, осталась позади, теперь он вышел на главную улицу и зашагал по направлению к северу, домой.
Как она взглянула на него! Как взглянула! Она вынудила его отвести глаза. Укротила одним только взглядом. А ведь она женщина, а он мужчина! И разве в ее карих, в ее странных глазах при этом не мелькнуло откровенно веселое торжество? Он снова почувствовал, как его захлестывает близкое к обмороку чувственное наслаждение ярости, но, вспомнив то мгновение, когда их головы почти соприкоснулись, когда он вдыхал благоухание ее тела, он в другой раз остановился, откинул назад свое горбатое туловище, втянул сквозь зубы воздух и сам не свой, безнадежно, отчаянно прошептал:
— Боже мой! Боже!
И снова машинально зашагал вперед, сквозь душную тьму пустынных гулких улиц, пока не оказался перед собственным домом. В сенях он минутку помедлил, впивая прохладный, слегка затхлый воздух, затем ушел в свою «контору».
Он уселся у открытого окна за письменный стол и в оцепенении уставился на большую чайную розу, которую кто-то поставил в стакан. Он взял ее и, закрыв глаза, стал вдыхать благоуханна цветка. Но тут же печальным, усталым жестом отодвинул стакан. Нет, нет, с этим кончено! К чему теперь это благоухание, к чему все то, что доныне составляло его «счастье»?