Пусть бы и оставался при своих мнениях. Надобно согласие в краеугольном — необходимость общества, необходимость — Бестужев повторял Рылеева — «D'en finir avec ce gouvernement»[14]
Эту филиппику Вяземский обрывал с категоризмом, неожиданным для него, вальяжно-ироничного секунду назад. Он против заговоров, тайных клятв, конспиративных совещаний.
Князю ли, умнице, не видеть: иначе, как тайным, обществу не бывать, правительство осетило Россию шпионами.
От подобных обществ — в России, в другом крае — вред, пагуба.
Ретируясь, Бестужев давал понять: имеются весьма влиятельные лица, кои не состоят в заговоре, но поддерживают связь, в нужное время выступят на политическую сцену, сыграют главные роли. Комедь, отмахивался Вяземский, комедь, да и только — сцена, роли…
Бестужев бил последним козырем: тайное общество тоже действует в видах закона.
Вяземский откликнулся обидным смехом: зачем тайности, ежели закон? Наш закон — что дышло, в отчаянных руках разнесет все окрест…
Бестужев догадывался: некоторые могут сторониться тайного общества, даже не вдаваясь в причины его и цели. Барон Штейнгель не удержался от презрительной гримасы, когда упомянули масонов.
— Вы, Владимир Иванович, не почитаете, кажется, масонство? Чем они вам не угодили?
— Я человек религиозный, в бога и святую троицу верую.
— Не всякий масон — безбожник. Тайные братства и государь поддерживал…
В бессонных размышлениях, как и в своих прожектерских трактатах, Штейнгель пытался объять все стороны бытия. Масонская тяга к мистическому ритуалу не мирилась с его рассудочностью.
— В тайном обществе, доверяюсь вам, Александр Александрович, что в гнилом болоте: какая-нибудь гадость заведется. Без солнца всякая нечисть лезет.
— И на солнце цветет пышным цветом. Против нее и объединились.
Штейнгель сожалел о начатой теме. Не понять Бестужеву страха, отвращения перед уличным мятежом, к которому ведет тайный комплот. Его неприятие бунта и неприятие самовластия имели один исток. Бунт и самовластие не дорожат личностью. Отсюда все пагубы — беззащитность, безответность и безответственность личности. Произвол власти в глазах Штейнгеля не слишком разнился от произвола взбунтовавшейся толпы. Еще в 1817 году он советовал «оградить лучшими мерами» «взятие под стражу гражданина»; «в чужих краях взятие под стражу бывает непременно при 12 человеках присяжных — не худо бы и здесь…».
Ставка на надежный правопорядок, сильную власть, приверженную законам, подвигла его вступить в тайное общество. Оно отвергало тиранический строй, державшийся на всесилии малой кучки и полном бесправии подданных. Штейнгель критиковал выдвинутый Муравьевым имущественный ценз. («Почему богатство только определяет достоинство правителей? Это несогласно с законами нравственными», имущественный ценз — гибельный соблазн для гражданской добродетели…) Он готов был стать заговорщиком, уповая на благоразумие товарищей по тайному обществу. Но горестно обнаруживал: благоразумия хватает не всем, горячие головы вожделеют перемен куда более радикальных, чем реформатор Штейнгель. Барона настораживали и якобинские крайности Пестеля, и уклончивость Трубецкого. (Если и смел упрекнуть Трубецкого — не более как в уклончивости, соглашаясь, однако: диктатору не пристало быть рубахой-парнем.)
В эти декабрьские дни, особенно после 6-го числа, его не покидала новая тревога — сам заговор не целиком в руках и власти заговорщиков. Наружные силы навязывают свою опасную последовательность. Среди сочленов имеются и такие, кто берет эту последовательность как должное, ребячески радуется ей. Пьют, хмелея, не подозревают, что на Донышке. Там — мятеж, вместо сладкого вина свободы — моря крови, красный петух, гуляющий по Руси…
Штейнгелю становилось не по себе. Как и сейчас в неровном ухабистом разговоре с Александром Александровичем: полнейшее вроде бы взаимопонимание и через шаг — пропасть.
Сутки не истекли после обеда у Прокофьева, а Бестужев успел сменить столько несхожих обличий, что впору уподобить его герою маскарада. Но Владимир Иванович улавливает: никакие это не маски. Все в нем, все при нем. Реплики Бестужева слабо связаны между собой: народ, выйдя на площадь, не обязательно буйствует, вспомним новгородское вече; просвещение — лучшая гарантия от самоуправства; крепостное право — помеха к сближению сословий…
Оно, конечно, хорошо, мысленно одобряет Штейнгель, Бестужев не пшют, не вертопрах. Хорошо, да мало!
Бестужев на людях и Бестужев наедине с собеседником — разные лица. Появление третьего персонажа, Ореста Михайловича Сомова, изменило тон хозяина кабинета. У самого Штейнгеля, надо быть справедливым, он тоже изменился. Досаднее всего, что уходит от главнейшей проблемы. Владимир же Иванович не видит ничего важнее ее…
Штейнгель прав: с какого-то момента мысль Бестужева повернулась совсем в другую сторону. Не отмахивается от собеседника, но выуживает из беседы, как из супа клецки, лишь то, что нужно.
Бестужев уловил опасения Владимира Ивановича, разглядел шотландским вторым зрением [15]:Штейнгель нижет цепочку от общества к московским дворовым, что наточили ножи, ждут не дождутся пустить господскую кровушку.
Насколько непременен уличный бунт? Почему, будет извинителен вопрос, Владимир Иванович связал себя с обществом, вынужденным к тайному образу действия?
Штейнгель по-стариковски развел руками. Обмяк, квашней растекся в кресле. Бессонная ночь складками проступила на сером лице.
Неглуп, выяснилось, Александр Александрович, только все равно ему не понять. Надобно Штейнгелеву жизнь прожить, нужду понюхать, в таежных снегах ночевать, разбойничий кистень под носом узреть, барашка в бумажке из кармана вышвырнуть да в морду дарителю… Что еще? Сочинить десятки прожектов, в уме выстроить ряды идеальных реформ, пережить их крушение, вручить — не кому-нибудь — Аракчееву докладную записку о наказании кнутом…
Может, Александр Александрович и без сибирских снежных заносов уразумел бы речи Штейнгеля. Только он и не пытался.
Противуправительственный заговор — тонкий механизм. Кто ты — безгласная в нем пружина? Мастер-умелец?
Не в самое подходящее время всплыли вопросы. После утренних строк Рылеева Бестужев отсекал все лишнее. Однако лишнее ли? Откуда, скажем, тайность общества? Шпионы, аргусовы полицейские глаза. Но сама тайна возводит барьеры между заговорщиками и людьми, которым — тут он упрям — место в когортах заговорщиков.
Достаточно словечка, и Орест Сомов — вернейший сочлен, посылай, куда требуется.
Однако сколько слов израсходовано в беседах с Вяземским, какое единение достигнуто, но князь отвернулся. Недоверчиво щурил глаза, прижимал к очкам лорнет.
Бывает: то ли член общества — то ли сбоку припека. Дмитрий Завалишин, лейтенант флотского экипажа, двадцать лет от роду, а наврал с три короба, — учредил вселенский Орден Восстановления, местопребывание в Калифорнии, с одинаковой прытью строчил письма государю и лез в заговор…
Бедолага Штейнгель, похоже, в общество попал не обманом, по своей же охоте, ломая собственную волю, с холодным рассудком, который то принимал, то отвергал заговор и все-таки принял…
Из жалости Бестужев бросил ему спасительную нить. О масонах Владимир Иванович пусть порассуждает, это его не заденет.
Масоны, вспомнил Бестужев, объединялись в венты, ложи, окутывались тайной, однако никому вреда не нанесли.
— А польза какова? — подхватил Штейнгель. — Какой резон в единении практических людей, не ищущих практической пользы?
Он привалился к мягкой спинке кресла, сложил на животе пухлые руки, заинтересованно обернулся к Бестужеву.
— Масоны делятся на людей обманывающих и обманываемых. Даже в том разе, когда лишены корысти и не лишены рассудка.
Взгляд Штейнгеля был для Бестужева неожидан. Многие из сочленов «управы» когда-то состояли в ложах, брат Николай принадлежал к «Избранному Михаилу», дома берег молоток и фартук; Гаврила Степанович Батеньков — куда уж умнее и праведнее, верный друг Владимира Ивановича — был масоном.